Страница 98 из 116
Сколько уже передо мной в Америке проходило разных интересных людей! Но доктор Гидеон Гестринг был одним из самых необычных. Это был пятидесятипятилетний великан с громоподобным голосом и неизбывной энергией, урождённый любитель всяких приключений. Еврей из Вены, он в 1930-е годы, в детстве, попал в Палестину — иммигрировав с родителями от нацистов; подростком он уже сражался там за образование Израиля; в восемнадцать стал одним из первых лётчиков-истребителей Израиля, много раз отличался бесстрашием на войне и был награждён; потом вернулся в освобождённую Вену, закончил там медицинский институт и стал доцентом-нейрохирургом. Там он женился на русской красавице (где нашёл?), такой же крупной и такой же любительнице приключений, они много гоняли по всему миру на мотоцикле, у них родились три сына-великана. Почему-то он переехал в Америку, сдал экзамен, но работать врачом не стал и теперь вёл ту нашу крошечную научную лабораторию в примитивных условиях. Но это не уменьшало его энтузиазма: он и научную работу делал так решительно, как будто летел на сражение.
Кроме него, был там лаборант Аби, тридцати лет, с корнями происхождения из чёрных абиссинских евреев. В нём странно сочеталась типичная внешность чёрного с невероятной еврейской религиозностью, он всегда был в ермолке и соблюдал все еврейские ритуалы и праздники. Был ещё чёрный служитель вивария, сорока лет. Вот и я попал туда, четвёртым, под начало необыкновенного руководителя. Куда только судьба меня не заносила!
Продолжаю писать книгу
Как я ни был занят, как ни уставал и недосыпал, я всё-таки продолжал писать книгу воспоминаний «Русский доктор». Делать это приходилось урывками, не чаще, чем один-два вечера в неделю. Работать над рукописью таким образом было тяжело, мысли прерывались и их надо было снова связывать. Но думал я о книге почти постоянно, даже на дежурствах. Иногда какие-то обрывки мыслей и воспоминаний приходили буквально на бегу по коридорам госпиталя. Я останавливался, записывал в блокнот пару слов — между медицинскими записями для памяти — и продолжал бежать по делам.
Потом я часто не помнил и не понимал некоторые из этих коротких записей. Но чем тяжелей мне было, тем больше мечтал увидеть свою книгу опубликованной. Когда я стал резидентом и вынужден был делать работу, с которой начинал тридцать лет назад, мне пришлось выполнять сотни мелких поручений, глотать обиды, переносить непонимание, смирять себя на каждом шагу, чтобы не показать свой опыт и не высказывать своего мнения. И во мне вздымалось желание эгоистического «Я» когда-нибудь показать эту книгу коллегам, чтобы они узнали, кто я был на самом деле. Так мечта о книге была и надеждой, и утешением.
Уже давно я ждал, когда мой издатель прочитает первую половину рукописи: важно было знать его мнение, учесть замечания при обработке второй половины. Но всё двигалось значительно медленней, чем хотелось. И вот я дождался встречи с ним: он пригласил меня в ресторан «Библиотека» на 92-й улице Бродвея. Прямо с дежурства, в своём белом резидентском пиджаке, я приехал туда. Ресторан оказался маленькой дешёвой забегаловкой — название странно не подходило к нему. Но я уже привык, что у американцев нет вкуса на представительство, респектабельность европейцев им чужда.
Хотя я понимал, что свободен от цензуры, но в памяти всё тлел старый огонёк неприятных ощущений от разговоров с советскими редакторами, от их бесчисленных сокращений и диктаторского нельзя. Несвобода писательства в России была страшней самого мрачного воображения и смешней любого гротеска.
Ничего подобного Ричард Мэрек мне не сказал, мы обсуждали детали того, что я сам хотел написать. Он был доволен прочитанным и предложил:
— Вы должны продолжать историю до самого конца — до устройства здесь. Американский читатель любит прочесть историю всю, от начала до конца. Расскажите, как вы и ваша семья устроились здесь.
— Нет, я не могу это сделать.
— Почему?
— Моя жизнь в России и моя жизнь в Америке настолько непохожи, что их невозможно втиснуть в одну обложку. Пушкин писал: «В одну повозку впрячь не можно коня и трепетную лань».
— Почему нет? Вы были доктором там — вы стали доктором здесь, вы были писателем там — вы стали писателем здесь. Дело в вас — всё ясно и просто.
Я слушал и поражался: вот, оказывается, как всё просто — доктор — доктор… что стоит за этим, какая глыба сдвижения миров! Этого не понимал даже он — интеллигент с литературной подкладкой. Что же тогда поймут более простые читатели? Я сказал:
— Может быть, сам по себе я в душе изменился немного, но это потому, что мне удалось выстоять напор нового и устоять. Нет, Ричард, там и здесь совсем не одно и то же. Это разные миры, и они вызывают разные мироощущения. Рассказывая американцам свою прежнюю историю, я стараюсь показать им Россию через призму моего восприятия. Если я стану писать о своей жизни здесь, то это будет отражение моего восприятия Америки и ещё — восприятие Америкой меня самого.
Он задумался на несколько секунд:
— Ну, что ж, может быть, вы и правы. Пишите вашу историю до отъезда из России. А если книга будет иметь успех, мы с вами немедленно договариваемся о второй книге.
Я постарался придать лицу выражение наибольшей наивности:
— Ричард, я знаю, что книга будет иметь успех. А иначе бы вы её и не взяли.
В ответ он рассмеялся:
— Откровенно говоря, я тоже так думаю. Значит, придётся вам писать вторую книгу.
Идя домой, я вспоминал, как легко говорить с американским издателем, как свободно! — хорошо быть свободным в своих мыслях, высказываниях и писании. Ведь он почти сразу предложил мне писать вторую книгу, о чём я даже и не думал. Кто не испытал гнёта цензуры, никогда не поймёт этого воздуха свободы творчества.
А всё-таки Мэрек не понимал разницы между моей жизнью гам и здесь. Конечно, американцев не удивишь иммигрантской судьбой, они все — дети или внуки иммигрантов; и он тоже сын иммигранта из России. Но вот чего он не осознаёт — как мне достаётся здесь это приобретение свободы, как вместе с ломкой жизни теснит меня и всех нас громадное давление всего нового. Трудно устоять под этим давлением. И через сколько невзгод, притеснений и мелких несвобод приходится проходить, чтобы завоевать действительную свободу и — остаться самим собой.
Я решил, что, если доведётся мне писать вторую книгу, я должен в ней показать, как дорого мне пришлось расплачиваться за поздно приобретённую свободу и как это прекрасно — стать свободным, хоть и дорогой ценой.
Расставание с сыном
Подходило наше расставание с сыном: Младший уезжал в медицинский институт в город Сиракьюз, на север штата Нью-Йорк. В своей комнате он упаковывал вещи и книги, и мы с Ириной грустно переглядывались — мы думали о том, что он уезжает от нас навсегда. В Америке подросшие дети, около восемнадцати лет, обычно поступают в колледжи и уже навсегда покидают родительский дом.
Наш сын жил с нами, потому что учился в городе, но теперь это окончилось.
Есть такая мудрость: мы своих детей не получаем на всю жизнь, а только одалживаем на время. Вот и наступила пора нам отдавать его — птенец подрос и вылетал из гнезда навстречу новой жизни…
Я вспоминал, что когда он стал студентом медицинского института в Москве, где я был профессором и заведующим кафедрой, то я предвкушал счастье быть его учителем. Тогда это не сбылось, наши жизненные планы переменились, и вскоре мы оказались в Америке. Трудности и испытания, которые выпали на всех нас здесь, давали нам обоим мало надежд стать когда-нибудь докторами. И я с грустью перестал думать, что смогу передать ему хоть часть своего опыта. Но теперь это опять становилось возможным: ко времени, когда через четыре года он закончит институт, я должен быть на последнем, пятом году резидентуры — шеф-резидент. А что, если он поступит в ту программу по ортопедической хирургии, где я буду шефом? Вот было бы интересно: отец и сын — резиденты одной программы! Я знал, что в одной канадской хоккейной команде играли вместе отец и два его сына. Ну, и мы с сыном могли бы оказаться в одной команде. Вот я и смог бы осуществить, о чём прежде мечтал — стать учителем своего сына. Даже если мы и не будем работать вместе, всё равно я смогу помочь ему своим опытом.