Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 66

На следующий день мать вела себя уже совершенно по-другому: ласково, примирительно и на обед сделала блины со сметаной, — я очень любил их. Вчера у нее опять сдали нервы, я это понял, но что мог испытать по этому поводу, кроме досады?

Дед не разговаривал со мной до самого вечера.

— Любопытно… очень любопытно, но… я мало что понял, — пьяным голосом жалуется Калядин; глаза его стараются заинтересованно сверкнуть и, в конце концов, у них получается.

— Я тоже, — кивает Дарья и странно улыбается, так, как могли бы, пожалуй, многие члены бильярдного клуба, когда узнали о смерти Кирилла Гринева.

— А по-моему классно, — говорит Таня и десять минут все обсуждают услышанное, иногда переходя на спор.

Вдруг Таня оборачивается ко мне и спрашивает:

— Где сейчас ваш брат?

Такого поворота разговора мы с Мишкой не ожидали и, оттого, инстинктивно перекидываемся взглядами.

— Что случилось?

— Видите ли… — я переминаюсь с ноги на ногу, — его больше нет, он умер.

Я отворачиваюсь, беру свою сумку и иду к дому. Затем, пройдя внутрь, достаю тетрадь и начинаю писать. Но только мне удается вывести несколько строчек, как я поднимаю голову и вижу Татьяну, стоящую в дверях.

— Можно? — спрашивает она робко, — я вам не помешаю.

Некоторое время я смотрю на нее очень внимательно и прислушиваюсь к шелесту сливы за окном; потом растягиваю губы, — не знаю, но мне все же кажется, есть какая-то доля притворства в этой улыбке.

— Уверен, что нет. Оставайтесь.

— Я не знала, что вы еще и пишете.

— Это просто мой дневник — больше ничего… послушайте… не знаю, зачем я сказал вам, что он умер, ведь на самом деле он жив-здоров.

Она непонимающе смотрит на меня, а затем, прислоняясь к стене спиной и касаясь ее ладонями, чуть наклоняется вперед. Есть что-то удивительно прекрасное в любой женщине, которая стоит в такой позе.

— Просто после смерти своего отца он уехал… наверное, навсегда. Я, признаться, никак не ожидал этого.

— Он в другой стране?

— Нет.

— Вы с ним поссорились?

Я покачал головой и, не произнося ни слова, склонился над тетрадью. Минут пять я писал, а она за мною наблюдала, и только потом вдруг я услышал ее голос, гораздо ближе, чем до этого.

— Люди меняются, не правда ли?

Я поднял голову; она сидела уже на стуле, подле меня. Как это удалось ей так тихо подкрасться?

— Возможно, — я пожал плечами и потом спросил, сам не знаю зачем, — а вы рисуете?

— Только эскизы для костюмов. Я ведь модельер, вы помните?

— Да.

— Но я интересуюсь живописью и даже покупаю репродукции.

— Это плохо. Репродукции — это даже как-то подло.

— Почему? — я думал, что она задаст этот вопрос удивленно, но ошибся: и тени удивления не было в ее голосе; наоборот, он был чрезвычайно спокоен и мелодичен.

— Забудьте о том, что я это сказал.

— Вы так не думаете?

— Нет, я так думаю, но все равно забудьте. Обсудим это потом, когда познакомимся чуть ближе.





— Хорошо. А можно мне как-нибудь прийти и посмотреть ваши картины?

— Без проблем. Когда вы можете? — спросил я.

— Завтра, например.

— Завтра у нас у всех будет изрядное похмелье, — подмигнул я ей, — давайте через день.

— Ладно.

Я ожидал, что после этого она встанет и уйдет к костру, но ошибся: Таня так и продолжала сидеть рядом; она, видно, о чем-то думала, а я все писал, заполнял строки словами, и украдкой на нее поглядывал.

Художник, рисующий портрет с натуры? Я, пожалуй, никогда не соглашусь им быть.

— А что это мы так ударились в воспоминания? Не пора ли нам прокатиться с ветерком, а? — спрашивает Мишка, когда мы с Таней возвращаемся к костру. Глаза его посоловели. Изрядно же он успел в наше отсутствие! Рука, сжимая бутылку пива, чертит в воздухе ее горлышком косые ломаные письмена.

— Ты ударялся в воспоминания? Я не заметил, — говорит Калядин; последняя струйка пива льется ему на подбородок, его бутылка пуста, и он бросает ее в огонь.

— Что это с вами? — спрашиваю я удивленно.

— До того, как вы вернулись, они опять спорили насчет Шагала, — со значением кивает мне Вадим и опирается на Дарьино плечо.

— Ах вот оно что.

— Я просто намекал ему на очевидное влияние Шагала, под которым находится его творчество, — Мишка невинно улыбается, но я вижу, как снизу подбородок его опоясывают хитрые морщинки.

Калядин подается назад; он сидит на бревне, но чуть только мыски его ботинок отрываются от земли, а телу грозит потеря равновесия, тут же срабатывает внутреннее чутье, которое обычно испаряется после четвертой бутылки и возвращается после восьмой, и Павел рефлекторно наклоняется вперед.

— А если ты так хочешь от него избавиться, тебе следует прекратить делать на холстах эти…

— Пошел к черту.

— Ну вот видите! Он не хочет меня слушать.

Чтобы прекратить этот идиотский спор, я соглашаюсь отправиться к реке. Мы с Вадимом тушим костер, но минут через пять, когда вся наша компания уже на приличном расстоянии от участка, слышится резкий и звонкий хлопок — это взорвалась бутылка Калядина, все-таки побежденная прощальным теплом разворошенных костровых углей. Когда я учился в школе, терпеть не мог всеобщую историю, и все же из ее курса мне понравились слова Пирра, выигравшего битву, но потерявшего три четверти своей армии: еще одна такая победа и нам придется уносить ноги с поля боя.

Катер

Я шел впереди всех, но когда мы уже подходили к реке, Мишка вдруг, чуть спотыкаясь, нагнал меня и спросил:

— Какого черта ты сказал ей, что Антон умер?

Я посмотрел на него; Мишка был пьян, но не до такой степени, как Калядин, и я понял, что если бы алкоголь не забрал его, он задал этот вопрос гораздо раньше, потому как я действительно озадачил его.

— Не знаю, — честно ответил я.

— Тебе что, нравится разыгрывать из себя жертву?

— Нет. Ты и сам знаешь. Просто… — я остановился для того, чтобы попытаться подобрать нужные слова, — иногда мне кажется, что мы живем в каком-то странном фильме, понимаешь?

— Нет… не понимаю… это слишком сложно для меня…

Я не обратил никакого внимания на его ответ.

— В настоящем мы всего лишь зрители и не можем ничего изменить, но когда лента отправляется в прошлое, разве нельзя в своей памяти многое переставить местами? Ты становишься директором, режиссером, — как угодно, — словом, начинаешь контролировать персонажей своей драмы; многое хочется тебе изменить, повернуть, и, в конце концов, ты так этим увлекаешься, что они, превращаясь в марионеточных кукол, перестают быть для тебя людьми. Ты уже не любишь их: можешь умертвить, заставить плясать или просто забыть о них, и вынимать картинки из прошлого только в случае определенной надобности.

Они сели на задние сиденья катера, а я — за руль. Мишка что-то сказал Тане, я не расслышал, и она тут же встрепенулась:

— А что такое?

— Подожди еще немного — все поймешь.

Моя тень под светом заднего фонаря стала напоминать мистера Хайда, наступающего на тело упавшей девочки, — я согнулся над приборным щитком и завел двигатель; мотор чуть приподнялся вверх и стал выпускать из себя тонкую струйку воды, а выкипавший из него дым, который разделен был аквамариновой полосой горизонта, принялся густо пульсировать и, в конце концов, соединился в воздухе в тонкий плащ-хризолит, надетый на великана, исправляющего нужду; затем мотор плюхнулся в воду, точно отрубленная рыбья голова, катер тронулся с места и принялся разгоняться, а дым, проходя сквозь волны, превращался уже в бесконечные вереницы звезд; они возносились на небо, тут же падали с него и, войдя в атмосферу и приближаясь к неоновому берегу, превращались в таинственных чудовищ, которые манипулировали глазами и фалангами пальцев. Вот я вижу одно из них прошло сквозь крышу стеклянной кофейни, в ее окнах кувыркаются и врастают друг в друга конечностями призрачные силуэты людей, и вся постройка, оттого, представляется мне квадратной линзой, на которой человеческий глаз оставил паутинообразные зрачковые следы; года два назад в этой кофейне я обедал с девушкой: она сидела за столом напротив меня, широко расставив ноги, — одна из них была прижата к ее груди, точно сложенный вдвое батон, а другая соскребала каблуком с подоконника светло-коричневую краску; эллипсоидные пороги ее век рдели от любви и напряженного ожидания, и мне казалось: чего только не прошло через эти глаза, — от кислотных дождевых масс до бесконечных гусениц-кухонь, насквозь пропахших луком и засаленными колпаками поваров. Я вглядывался в ощерившуюся газетную колонку, внизу которой виднелась реклама бюро путешествий «Кентавр», предлагавшего горящие путевки в Грецию, и вполуха слушал, как девушка рассказывает мне о каком-то романе, который недавно прочитала; или, быть может, это в ее руках была рекламная газета путешествий, а я рассказывал девушке о романе Апдайка «Кентавр», где сплелись воедино древнегреческие мифы и современность, — точно не помню. Чуть позже я наблюдал, как лампа, низко висящая над столиком, с хлюпаньем и звоном тарелок медленно потягивает кофейную жижу из наших чашек, превращая ее в аперитив; он изрыгал столь сильный запах, что казалось, проникни эта оранжевая смесь в пьющую ротовую полость и все внутренности твои начнут выплакивать желудочный сок и раздуваться так сильно, что ты станешь похож на спортсмена, который спрятал под майкой футбольный мяч; из ушей посыплются кровавые искры фейерверка, оставляющие на оконных стеклах алмазные четверки, молнии-извилины и пиротехнические пятна, тотчас же начинающие видоизменяться в виртуальные воронки, а затем в новые алмазные четверки и новые молнии-извилины; пепельницы на столиках встанут на бортики, покатятся по световым коридорам ламп и, сцепляясь в этой лабиринтовой розе ветров, захрустят и вывернутся наизнанку, круг натянут четыре невидимые воздушные иглы, и только выемки для сигарет, не меняя формы, станут просветами между костяшками пальцев. И вот уже десяток сверкающих рук притягивает меня к ней, а ее — ко мне; веки девушки заметно бледнеют. Мы словно два холста, прорывающиеся изнутри призрачными ладонями…