Страница 16 из 66
— Это даже подозрительно, — сказал себе Гордеев, когда окончательно пробудился от фантазий и заслонил собою холст, — неужели дядя сумел взять под контроль мое мышление? — но художник поспешно отогнал от себя эту мысль. Нет, не могло такого быть.
Или могло?
Впоследствии во время работы Гордеев не раз еще обращался к собственным фантазиям, и лишь однажды произошло событие, нарушившее его покой. Женщина, доцент кафедры русского языка и литературы, назвала себя Дарьей Аверинцевой (Аверченко?), а потом, когда устала уверять художника, что никакой образовательной программы нет и все это плод его собственного воображения, призналась, что на самом деле зовут ее… Татьяна. Вот тут-то Гордееву пришлось в замешательстве спуститься со второго этажа по стене вниз и очнуться.
До конца того дня, когда это случилось, он не смог уже заставить себя продолжать портрет.
Прошел месяц; работа двигалась вперед, но давление Великовского так и не прекратилось: когда он попросил племянника о том, чтобы тот позволил ему каждый день наведываться в плоскость комнаты и смотреть, как продвигается дело, то имел в виду непосредственное рассмотрение работы на холсте, но художник, давая согласие, этого не предусмотрел, и через несколько дней, когда Николай Петрович узнал, что портрет начат, и пришел к племяннику для созерцания, тот ответил довольно резким отказом. Произошел спор, из которого вышел победителем Гордеев; Великовский в конце концов махнул рукой и тотчас же вышел, однако своих претензий так и не оставил — в результате в конце второй недели между ним и Гордеевым произошел весьма любопытный разговор, на этот раз вполне спокойный и выдержанный.
После ужина Гордеев и Великовский, как и в самый первый день, сидели друг против друга в комнате последнего, в креслах с пятью спинками, в виде растопыренной ладони.
— Должен сказать, — начал дядя, — я на самом-то деле был очень удивлен, когда узнал, что тебе для работы понадобятся сведения о моей жизни, да еще о той ее части, которая связана со служебными обязанностями.
— Поскольку портрет будет висеть в вашем кабинете, то и тематика должна быть соответствующая, — заметил Гордеев.
— Согласен. Однако я замечаю, что, говоря вроде бы совершенно логичные и правильные вещи, ты всегда оставляешь свой метод в тени. Я вот что хочу сказать: я все еще не знаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь о том, что портрет должен отражать сущность человека. Буду честен, я даже попросил кое-кого найти магазин или галерею, где можно было бы достать твои картины, но все его поиски оказались тщетными: ты как будто и не существуешь в мире живописи, такое впечатление, что ты не нарисовал еще ни одной картины, и эта первая, — Великовский остановился, не зная, что говорить дальше, однако тут же встал с кресла, закрыл собою Гордеева и, посмотрев на его профиль, понял по выражению лица, что до художника смысл вопроса вполне дошел, (а если говорить точнее, это, скорее, был все же намек на вопрос), и он только находится теперь в определенном сомнении, отвечать на него или нет.
Гордеев ничего не говорил около пяти минут, и когда Николай Петрович уже решил, что племянник давно забыл об их разговоре, вдруг произнес вкрадчиво:
— Хорошо. Пожалуй, я расскажу вам, — он еще помолчал с полминуты и потом сказал, — за свою жизнь я продал всего несколько картин, быть может, даже меньше десяти. О моем методе рассказать не так просто, тем более, что это не какая-то постоянная особенность письма — я подхожу к живописи не так однозначно. В прошлый раз, когда у меня заказали портрет — было это примерно полтора года назад — я стал действовать практически точно так же: принялся разузнавать про своего клиента различные подробности его жизни, — только вот его реакция была гораздо жестче, чем ваша, — он сразу же уволил меня, подумав, что я сумасшедший. Однако я все же написал портрет.
— Зная, что у тебя его никто не купит?
— Конечно. А что здесь такого? Но, впрочем, вы правы, я возможно и не стал бы этого делать, если бы меня не заинтересовал сам этот человек, и в голову не пришла бы оригинальная идея, как я могу изобразить его, а так оно, между тем, и вышло. Руки мои не были связаны теперь ни одним пожеланием моего клиента, и я мог пуститься в любые эксперименты, какие только приходили в голову. Хотите посмотреть, что получилось в результате? — Гордеев поднялся.
— Конечно, — с готовностью отвечал Великовский, — у тебя есть эта картина?
— Да. Пройдем в мою комнату.
Пока Николай Петрович следовал за Гордеевым, тот все говорил ему:
— Возможно это и лучше, что вы все же настояли. Увидев ее, вы, быть может, откажетесь от моих услуг.
— Этого не будет в любом случае. Ты уже начал работу, и если портрет не подойдет для кабинета, я повешу его в доме.
— Хорошо… Сейчас вы увидите кое-что необычное. Подождите минуту.
Пройдя в плоскость комнаты, художник достал из квадрата своего чемодана средних размеров круглую картину, завернутую в белую ткань, и заслонил ею глаз Великовского.
— Вот, взгляните.
— Ох!.. — по тому, как сполз вниз крюкообразный подбородок Великовского, а открытый рот показал все шестнадцать зубов разом, (передние высветились штришками, резцы — треугольниками, остальные — квадратиками), — словом, по всему профилю можно было определить, что министр опешил.
— Ну как? Скажете что-нибудь еще?
— Э-э… у меня есть пара неотложных дел… Извини, я тебя оставлю…
Гордеев расхохотался. Он явно был удовлетворен произведенным впечатлением, а Великовский задвигал ногами так быстро, как только мог, — все трезвые размышления, которые только вертелись в плоском круге его головы, внезапно поглотило лишь одно желание — побыстрее ретироваться.
— Скажи только одно: ты все еще хочешь, чтобы я продолжал работу?
— Да… — обронил Великовский уже из желтого квадрата, коим являлся коридор.
Гордеев снова расхохотался, а потом тотчас же стал совершенно серьезным, — со стороны выглядело это так, как будто он заранее до доли секунды просчитал длительность своего смеха.
Глава 4
Гордеев опять работал всю ночь; плоский профиль его фигуры иногда закрывал собой добрую половину холста — длинная непроницаемая тень под правильным кругом лампочки, только четыре края портрета виднелись из-под тени — художник созерцал уже написанное, затем сходил с картины, брал кисть и, вытянув руку, принимался подправлять какую-нибудь деталь. Но все же, сколько бы он ни старался, каждый раз ему казалось, что он не выразил всего до конца, и когда это ощущение набирало особенную остроту, он приходил в невероятное возбуждение и начинал ходить влево и вправо или же вверх и вниз по квадрату комнаты; между тем, воздух за окном бледнел — приближался рассвет; художник, закрыв своею тенью окно, увидел небольшой, терявший черноту участок неба, и почувствовал сильную усталость, вдруг разом накатившую… «Пойду спать!». Он спустился в левый нижний угол комнаты — постель, находившаяся там, была хорошо различима.
Тонкая изломанная простыня белой кардиограммой защекотала ему локоть; приятное ласкающее ощущение волнами прибывало к плечу, а затем вниз, к спине, оно атаковало и как будто старалось усыпить.
Стук в оконную раму. Такой осторожный и глухой.
«Кто бы это мог быть?», — промелькнуло в затуманенном мозгу художника; он сошел с постели, чтобы найти на окно, — кардиограмма простыни зашелестела, задвигалась, — однако все же немного промедлил — из-за окна показался конверт, свалившийся затем в плоскость пола, и тут же Гордеев услышал быстрые удаляющиеся шаги.
Гордеев подошел к конверту и присел так, чтобы можно было нащупать его рукой. В конверте оказалась записка от некоего профессора Староверцева, университетского преподавателя, который приглашал его на обед в кафе.
«Зачем это?.. — он еще раз поводил головой по записке и остановился в раздумье, — ага, он пишет, что это очень важно и касается Великовского… но кто принес письмо?.. И зачем он залез на второй этаж? Ничего не понимаю, какие-то тайны…»