Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 7

с толпой кишащего народа,

и худо мне, как ложке дегтя

должно быть худо в бочке меда.

На дружеской негромкой сидя тризне,

я думал, пепел стряхивая в блюдце,

как часто неудачники по жизни

в столетиях по смерти остаются.

Где страсти, где ярость и ужасы,

где рать ополчилась на рать,

блажен, в ком достаточно мужества

на дудочке тихо играть.

Смешно, как люто гонит нас

в толкучку гомона и пира

боязнь остаться лишний раз

в пустыне собственного мира.

Разлад отцов с детьми – залог

тех постоянных изменений,

в которых что-то ищет Бог,

играя сменой поколений.

Свои черты, штрихи и блики

в душе у каждого и всякого,

но непостижно разнолики,

мы одиноки одинаково.

Меняя цели и названия,

меняя формы, стили, виды, —

покуда теплится сознание,

рабы возводят пирамиды.

Смешно, когда мужик, цветущий густо,

с родной державой соли съевший пуд,

внезапно обнаруживает грустно,

что, кажется, его давно ебут.

Блажен, кто в заботе о теле

всю жизнь положил ради хлеба,

но небо светлее над теми,

кто изредка смотрит на небо.

Свечение души разнообразно,

незримо, ощутимо и пронзительно;

душевная отравленность – заразна,

душевное здоровье – заразительно.

Уехать. И жить в безопасном тепле.

И помнить. И мучиться ночью.

Примерзла душа к этой стылой земле,

вросла в эту гиблую почву.

Во всем, что видит или слышит,

предлог для грусти находя,

зануда – нечто вроде крыши,

текущей даже без дождя.

Друзья мои! Навек вам нежно предан,

я щедростью душевной вашей взыскан;

надеюсь, я не буду вами предан,

и этот долг не будет вами взыскан.

На нас нисходит с высоты

от вида птичьего полета

то счастье сбывшейся мечты,

то капля жидкого помета.

Жил человек в эпохе некой,

твердил с упрямостью свое,

она убила человека,

и стал он гордостью ее.

Нету бедственней в жизни беды,

чем разлука с любимой сумятицей:

человек без привычной среды

очень быстро становится Пятницей.

Проста нашей психики сложность,

ничуть не сложнее, чем прежде:

надежда – важней, чем возможность

когда-нибудь сбыться надежде.

Мы – умны, а вы – увы,

что печально, если

жопа выше головы,

если жопа в кресле.

В борьбе за народное дело

я был инородное тело

В стране рабов, кующих рабство,

среди блядей, поющих блядство,

мудрец живет анахоретом,

по ветру хер держа при этом.

Как нелегко в один присест,

колеблясь, даже если прав,

свою судьбу – туманный текст —

прочесть, нигде не переврав.

Себя расточая стихами

и век промотавши как день,

я дерзко хватаю руками

то эхо, то запах, то тень.

На все происходящее гляжу

и думаю: огнем оно гори;

но слишком из себя не выхожу,

поскольку царство Божие – внутри.

Прожив полвека день за днем

и поумнев со дня рождения,

теперь я легок на подъем

лишь для совместного падения.





Красив, умен, слегка сутул,

набит мировоззрением,

вчера в себя я заглянул

и вышел с омерзением.

В живую жизнь упрямо верил я,

в простой резон и в мудрость шутки,

а все высокие материи

блядям раздаривал на юбки.

Толстухи, щепки и хромые,

страшилы, шлюхи и красавицы,

как параллельные прямые,

в моей душе пересекаются.

Я не стыжусь, что ярый скептик

и на душе не свет, а тьма;

сомненье – лучший антисептик

от загнивания ума.

Будущее вкус не портит мне,

мне дрожать за будущее лень;

думать каждый день о черном дне —

значит делать черным каждый день.

Мне моя брезгливость дорога,

мной руководящая давно:

даже чтобы плюнуть во врага,

я не набираю в рот гавно.

Я был везунчик и счастливчик,

судил и мыслил просвещенно,

и не один прелестный лифчик

при мне вздымался учащенно.

Мой небосвод хрустально ясен

и полон радужных картин

не потому, что мир прекрасен,

а потому, что я – кретин.

На дворе стоит эпоха,

а в углу стоит кровать,

и когда мне с бабой плохо,

на эпоху мне плевать.

Я держусь лояльной линии

с нравом времени крутым;

лучше быть растленным циником,

чем подследственным святым.

В юности ждал я радости

от суеты и свиста,

а превращаюсь к старости

в домосексуалиста.

Я живу – не придумаешь лучше,

сам себя подпирая плечом,

сам себе одинокий попутчик,

сам с собой не согласный ни в чем.

Пишу не мерзко, но неровно;

трудиться лень, а праздность злит.

Живу с еврейкой полюбовно,

хотя душой – антисемьит.

Когда-нибудь я стану знаменит,

по мне окрестят марку папирос,

и выяснит лингвист-антисемит,

что был я прибалтийский эскимос.

Я оттого люблю лежать

и в потолок плюю,

что не хочу судьбе мешать

кроить судьбу мою.

Все вечные жиды во мне сидят —

пророки, вольнодумцы, торгаши —

и, всласть жестикулируя, галдят

в потемках неустроенной души.

Я ни в чем на свете не нуждаюсь,

не хочу ни почестей, ни славы;

я своим покоем наслаждаюсь,

нежным, как в раю после облавы.

Пока не поставлена клизма,

я жив и довольно живой;

коза моего оптимизма

питается трын-травой.

С двух концов я жгу свою свечу,

не жалея плоти и огня,

чтоб, когда навеки замолчу,

близким стало скучно без меня.

Ничем в герои не гожусь —

ни духом, ни анфасом;

и лишь одним слегка горжусь —

что крест несу с приплясом.

Я к тем, кто краен и неистов,

утратил прежний интерес:

чем агрессивней прогрессисты,

тем безобразнее прогресс.

Пусть гоношит базар напрасный

кто видит цель. А я же лично

укрылся в быт настолько частный,

что и лица лишен частично.

Я понял вдруг, что правильно живу,

что чист и, слава Богу, небездарен,

по чувству, что во сне и наяву

за все, что происходит, благодарен.