Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 126

— Ночку бы, Гриша, зря нам не потерять, — сказал он сыну, намекая на возможность ночных вылазок.

— Ночку выиграем, тогда и день наш…

Вдруг дверь в помещение широко распахнулась и что-то яркое наполнило комнату, как рассвет сквозь неплотные ставни.

— Под прожектор взяли! — закричал с порога Илюнька. — Враз накроет…

Толкая и давя друг друга, раненые, а за ними и здоровые бросились к выходу.

Двор, залитый напряженным фиолетовым светом, был весь как на ладони. Кони, испуганные светом, бились у коновязей. Казаки кричали и бестолково бегали с седлами в руках. А в темном небе, курлыча, как раненые журавли, шли первые немецкие снаряды.

Опанас Иванович увидел, как Григорий, стоя в полосе света, что-то прокричал казакам. Лицо его сверкало, и сверкали, точно высекали искру, золотые зубы во рту, но слов не было слышно ни тогда, ни после, когда в глаза Опанаса Ивановича, как камнем ударило темнотою. Он почувствовал, что жив, но отдаленно, в глубоком, сковавшем тело сне. Чувствовал, что лежит, потом почувствовал, что тело его двинулось — само ли, на чужих ли плечах, этого он не мог понять, но оно двинулось, и вблизи зазвучали голоса, хоть он не слышал слов и не мог бы узнать, кто говорит.

…В ту ночь от казаков Григория Цымбалы никого не осталось. Ксеня посадила деда в седло к Белому, а тело отца, разорванное и полусожженное, затюковав в бурку, прикрепила к своему седлу.

Потом Белый, перекрестясь, вскочил на своего высокого жеребчика, помог Ксене взобраться на Авоську, и они тронулись в сторону переправы.

По вспаханным, разбухшим от дождя полям конь под всадником делал километр в час. Потом к дождю прибавился ветер. Он был встречным и такой неслыханной силы, что забрасывал на спины полы мокрых бурок, сдувал с головы папахи. В два часа утра пришлось опростать вьюки. В два тридцать повели коней в поводу. В эту ночь надо было пройти около восьми километров, что оказалось свыше человеческих сил. Но хорошо, что, когда человеку трудно, им всегда владеет одна какая-нибудь мысль, и обычно самая важная в эту пору. Такой мыслью, от которой зависели все остальные, днем вчера была мысль о бое, теперь — чтобы двигаться. Она отстраняла все прочие и была одна.

Мозг точно превратился в слух и руководил дыханием. Только дыхание и сердце имели сейчас значение. Усталость была так велика, что страшно было передохнуть. Именно усталость поддерживала Ксеню и Белого, не позволяя остановиться, не страх — они уже были по ту сторону страха, — а именно усталость рождала безжалостное и бредовое состояние.

В три могло б развиднеться, если б не дождь, но было темно и в четыре.

Впереди, правей переправы, не утихая, шел медленный, как бы тоже донельзя усталый бой.

Резкие, кажущиеся испуганными, пулеметные очереди, короткий, круглый, упругий звук взорвавшейся мины и нечастые, кучкой грохочущие удары пушек — тянулись всю ночь до рассвета.

Утро обозначилось в начале пятого на дороге, забитой подожженными немецкими танками, истерзанными мотоциклетками и транспортерами для пехоты.

Заря едва прорезывалась сквозь низкие тучи. В полях бил перепел, а в небе, еще мокром, но уже манящем смутной голубизною, слышался веселый крик журавлей, тот светлый, далеко слышный крик, которого в старину желали запорожцы своим избранникам, вручая им атаманскую булаву.

«Дай тобi боже, — говорили они, — лебедѝний вiк, а журавлѝний крик». Крик вечной вольности стоял в небе, и Цымбал почувствовал его всем трепетом старого тела, — журавли предвещали ему победу, — и он очнулся и долго ничего не слышал, кроме этой уютной песни неба, которую так любил с самого раннего детства и с которой связывал много хороших, чистых воспоминаний.

Река была недалеко. Тускло-чешуйчатая сизая полоса ее слегка дымилась туманом, к которому на том берегу примыкал черный дым горящих колхозных хат. Дымилось и в садах на этом, западном, берегу. Казалось, здесь все должно было тлеть, даже камни.

События минувших суток быстро и полно, единой вспышкой представились ему.

— Где Гриша? — тихо спросил он.

— Ксеня Григорьевна при себе везут, — ответил Белый.

— Ты… с нами?

— С вами, Опанас Иванович.

— Похоронить бы его надо…

…Вокруг было много готовых могил. Воронки, вырытые снарядами, могли вместить не одно тело. Небольшой бурочный тючок установили у края воронки, Опанас Иванович, Белый и Ксеня сняли папахи и, преклонив колена, долго стояли в молчании.





Потом, когда оно утолило печаль их, Опанас Иванович сказал:

— Вот, дорогие мои, лежит передо мною старший сын мой, коренной кубанский казак Григорий Цымбал. Хорошую смерть принял он. Не обойди, боже, и нас своей милостью, пошли не хуже… Кланяюсь славе твоей, Григорий. Был ты у меня верный сынок. Почил бы дома ты, в саду положил бы тебя я, под родными яблоньками, и памятник над тобою поставил бы, а на нем цифры всего семейства нашего… Чтоб, как отойдем мы все, не забылась слава наша и дело наше осталось на миру. Чтоб сказали — недаром заводил Опанас Цымбал семейство свое, и было доброе зерно у него… Конешно, теперь если порассудить, то, может, и рано ты смерть принял, и я виноват в том, да ведь в огне брода нет… нет брода в огне, Гриша.

Опанас Иванович коснулся рукой тючка и погладил его нежно, как гладят спящих детей, и, боясь не совладеть с горем, нахмурился, пожевал губами и сказал поучительно:

— Где казак пал, там и курган встал. Исстари так повелось. Найди-ка, Коля, дощечку да напиши на ней:

«Насыпьте над сей могилой курган боевой,

спит здесь геройским сном казак огневой.

Имя его Григорий Опанасович ЦЫМБАЛ».

Потом, точно не помня, где он, отошел прочь и, глянув в небо, курлычащее журавлями, сказал:

— Сзывай. Ксеня, казаков. До смерти еще далеко, — и свалился как мертвый.

Очнулся в колхозе Урусова.

— Проезжайте вы, за ради бога, я сейчас мост минирую, — услышал он голос председателя и открыл глаза. Урусов приплясывал на своем костыле рядом с конем.

— Не думал я тебя живым увидеть, отец, — сказал он.

— Минируешь? — спросил Цымбал.

— А что, так пустить? Я, брат, тоже крутого засолу. Ну, прямой вам путь, легкий ветер. Попусту не задерживайтесь.

Кони почуяли дальний путь.

— На Кубань! — сказал Опанас Иванович. — Живого ли, мертвого, туда везите.

В середине октября 1942 года в большую и когда-то шумную, веселую станицу Т. привели партию пленных красноармейцев и арестованных мирных граждан.

Было уж под вечер, когда их стали переправлять на десантном баркасе, заменявшем паром, через Кубань, чтобы поместить в полусожженном совхозе. Грузили человек по пятнадцать — двадцать.

Казачки и казачата робко сгрудились возле переправы, высматривая в колонне своих родных и знакомых.

Перевозил Кондрат Закордонный, паромщик с царских годов, которого все знали и который тоже всех знал.

Он был тут, как живая почта, живой справочник. В первой группе из пятнадцати человек шел невысокий старичок с аккуратной седенькой бородкой, при нем, все время держась за его руку и не поднимая глаз, семенила девушка. Не особенно рослая, щупленькая, как и старик, с худым, запекшимся от истощения и усталости лицом. Закордонный только взглянул на старика и сейчас же растерянно отвел глаза — перед ним стоял Опанас Цымбал.

В молчании паромщик отвалил от берега и энергично взялся за канат. Низкий ветер бежал по реке, между высоких берегов, и понтонный бот рвался за ним. То и дело поворачивало его бортами к ветру, то и дело пытался он юркнуть под канат, но старик легко ухитрялся сдерживать капризную посудину, бранясь вполголоса.

— Налево, дьявол, тянешь?.. — ворчал он, подчеркивая иные слова. — Ишь ты, понизу… бережком… Будь ты проклят, окаянный… В лесок захотел?.. Сюды, сюды вертай… Сатана… по-над бережком, по-над ветром…