Страница 1 из 2
Карел Чапек
О воспалении надкостницы
Итак, когда мне стало совсем невмоготу, когда в три часа ночи я вскочил с постели и, схватившись за голову, забегал кругами по комнате, пища, как перепуганная насмерть мышь, я сказал себе: «Нет, так этого оставить нельзя, нельзя молчать о муках человеческих; с ними надо бороться».
И вот, исполняя клятву, данную в ту страшную минуту, я пишу рассказ о воспалении надкостницы.
Нормальное течение болезни таково: поначалу страдалец с деланной легкостью сообщает своим ближним, что у него, кажется, побаливают зубы. На что ближние, желая его успокоить, отвечают, что это, мол, просто так, должно быть, продуло, и лучше всего прикладывать сливовицу, уксус, настойку йода, холодный компресс, нагретый шерстяной платок, перекись водорода, свинцовую примочку и прочее, то есть все, что в данный момент взбредет им в голову. Применение всех этих средств приводит к тому, что боль, до сих пор неопределенная, обостряется и начинает долбить, сверлить, драть, колоть, палить, разбухать, расти и подниматься. Значит, достигнута вторая стадия заболевания, когда несчастный решает, что больше терпеть нельзя, и начинает поглощать всевозможные порошки: аспирин, амидопирин, новомидон, родин, тригемин, верамон и множество других. Порошки действительно помогают: сверлящая боль утихает, но человек вдруг начинает опухать.
Дрожащими пальцами ощупывает он свою припухлость, и ему кажется, что она больше всего, к чему он когда-либо в жизни прикасался. Ближние тем временем разбиваются на два лагеря; одни утверждают, будто необходимо делать холодные примочки, чтоб припухлость не увеличивалась и опала, на что другие возражают, заявляя, что опухоль необходимо распарить, чтоб она быстрее созрела. Страдалец предпринимает попеременно и то и другое, в результате чего опухоль, созрев, затвердевает, она чуть ли не лоснится от буйной силы, а боль, бодрая и посвежевшая, вырывается на свободу, предпринимая штыковые атаки направо и налево. Больной зуб при этом почему-то становится огромным, он вылезает из ряда прочих зубов и то и дело цепляется за них, что дает ему возможность испытывать ослепительную, как молния, боль. На этой стадии, буркнув что-то ужасное, страдалец нахлобучивает шляпу и мчится к своему дантисту. Бывают в жизни минуты, когда человек способен и на такие героические решения.
Вопреки всем ожиданиям, ваш врач не проявляет бурного сочувствия; он лишь бормочет себе под нос:
— Нуте-ка, поглядим, что там у вас, — и, не обращая внимания на протесты, стучит каким-то инструментом по вашим зубам, после чего впадает в легкую задумчивость. — Дело в том, — произносит он мрачно, — что этот зуб надо вырвать.
И тут вдруг у вас просыпается какое-то исключительное благородство, и вы уподобляетесь родному отцу, проявляющему ангельское терпение к нерадивому потомку, прежде чем от него отречься.
— Лучше пока подождать, — с горячностью заявляете вы, — вдруг он образумится и нам удастся спасти его, как вы считаете?
Представьте себе — сейчас этот негодник действительно болит немного меньше.
— Ладно, — ворчит дантист, — денек подождем.
Он отпускает вас, прописав какие-то притирания, мази и примочки.
Но уже по дороге обратно зуб вдруг передумывает и снова ведет себя как обезумевший: вы мчитесь домой, набив карманы аптечными склянками и банками, горя нетерпением поскорее приняться за спасательные работы. С нечеловеческой самоотверженностью вы пытаетесь сберечь несчастный зуб (ибо делаете это в его интересах, а не для себя). Вы полощете рот, натираетесь едкими снадобьями, мажетесь зловонной йодной мазью, ставите компрессы из свинцовой примочки, и снова полощете, и снова ставите компрессы, а в перерывах между всем этим бьетесь головой об стенку, пытаетесь считать до ста, мечетесь взад-вперед по комнате, словом, любым способом пытаетесь убить время; ибо никакое чтение не в силах даже на пять минут заглушить воспаление надкостницы. Мне хотелось бы раз в жизни написать такую хорошую и увлекательную книгу, чтоб она смогла заинтересовать человека, страдающего воспалением надкостницы. Это еще никому не удавалось. Что касается меня, то я пробовал читать книги, проверенные во время других болезней, например, Библию, «Три мушкетера», Диккенса, детективы и садовые прейскуранты, но ни в одной я не нашел облегченья и забвенья.
Сейчас великомученик сосредоточен лишь на одном: на спасательных работах. Подобно матросу на тонущем корабле, без передышки откачивающему воду, человек, постигнутый воспалением надкостницы, так же без передышки ставит компрессы, полощет рот и мажет десны. Если бы врач рекомендовал ему читать задом наперед «Отче наш», каждые семь минут по три раза плевать на ковер, обвязывать красной ниткой левую ногу, выкрасить кончик носа медным купоросом и каждые четверть часа глотать ложку отвара дикого каштана, то он, священнодействуя, неукоснительно проделывал бы все это со страстной аккуратностью. Кроме того, это помогло бы скоротать день.
И вот день, действительно, проходит и наступает ночь. Описать ее невозможно, как невозможно описать бесконечность, достаточно лишь сказать, что к первому проблеску зари все уже окончательно и бесповоротно решено. «Зуб надо рвать. Утром же иду и твердо заявляю: „Пан доктор, делайте со мной, что хотите; я готов на все“». Странно, но это героическое решение доживает лишь до утра; утром оказывается, что сегодня воскресенье — врачи не принимают. Существует какая-то особая закономерность: воспаление надкостницы созревает обычно к воскресенью. Как правило, в ночь с субботы на воскресенье оказывается, что зуб надо рвать. Это вполне определенно находится в причинной связи с тем, что в воскресенье ни один врач не принимает.
Сей факт страдалец принимает с двойственным чувством: с одной стороны, он возмущен и клянет зубных врачей, бессмысленную привычку отмечать воскресенье и вообще праздники. Клянет весь свет, а главное, то обстоятельство, что зуб нельзя вырвать; хотя, с другой стороны, подавляет в себе чувство глубокого облегчения, потому что нельзя идти к врачу рвать зуб. По крайней мере, сегодня. Надо подождать.
Итак, последний день, день великого ожидания. Больной уже не ставит компрессы, не полощет рот и не прикладывает вату, он лишь корчится, извивается и бегает взад-вперед, с ужасом взирая на часы: «О, черт, когда же это наконец прекратится?» Или сидит, раскачиваясь всем телом, чтобы хоть как-то одурманить себя. Каждые полчаса он глотает что-нибудь болеутоляющее, в результате чего ему становится по-настоящему плохо. В состоянии оцепенения он доживает до ночи и забирается в постель. Это последняя ночь перед казнью.
Боль, которая до сих пор терзала только один зуб, теперь растеклась; вот она уже наверху, внизу, в ухе, на виске, в горле. Горячая, раскаленная, пульсирующая. Страдалец дрожит, его трясет от озноба и яростного нетерпения, он скрипит зубами, и, о, боже, что он натворил! Визжа и завывая, он вскакивает с постели и мечется на дрожащих ногах по комнате. Когда же силы покидают его, он усаживается на постель и, скрипнув зубами, начинает раскачиваться всем телом в отчаянном нетерпении. И все повторяется сначала. В три часа ночи он решает, что так этого оставить нельзя, человечество более не может так страдать. После чего валится обратно на постель и погружается в мучительное забытье.
Что касается меня, мне мерещилось, будто больной зуб и его визави вовсе не зубы, а пасторы, один из которых, тот, что болит, побывал у римского папы и потому второй не смеет к нему прикасаться. Стоит же ему прикоснуться, как я тотчас же просыпаюсь от боли.
«Почему, — удивляюсь я, — никто не может до этого пастора дотронуться? Вот глупое правило!»
И получаю ясный и не терпящий возражения ответ: «Да, таково предписание со времен Роберта Гискара».
Я смиряюсь, ибо к традициям отношусь с почтением.
Потом мне мерещится, будто во рту у меня вовсе не зубы, а кактусы: больной зуб — это колючая опунция, а его визави — цереус с длинными шипами; стоит только им приблизиться друг к другу, как они сцепляются своими колючками и я просыпаюсь.