Страница 3 из 125
Громовержца — министра внутренних дел Ивана Григорьевича Щегловитова — знала вся Россия. В гостиной тайного советника егермейстера Маламы повстречалась Юре не единственная примечательная личность. Запомнил он чрезвычайно обаятельного рослого Феликса Феликсовича Юсупова, который в конце 1916 года вместе с великим князем Дмитрием Павловичем собственноручно отправил на тот свет Григория Распутина. Атмосферу квартиры Маламы и гостей егермейстера, чинно собиравшихся на журфиксы, Георгий Иванов вспоминал, когда начал писать роман «Третий Рим», и позже, когда задумал «Книгу о последнем царствовании». Но особенно зримо представились ему те отроческие дни в доме на Моховой, когда он писал «Настеньку», последний в своей жизни рассказ.
На лето Юра вместе с семьей уезжал на дачу — в Виленскую губернию, с поезда сходили на станции Гедройцы. Его связь с Северо-Западным краем, откуда были родом и май и отец, не прекращалась вплоть до Первой мировой войны. С дачи возвращались осенью, к началу учебного года. На каникулах в деревне, а зимой в корпусе он читал бесконечные приключения короля сыщиков Ната Пинкертона и «Мир приключений» — в общем то же, что и его сверстники в разных углах России. Журнал «Мир приключений», который любил читать Николай Гумилёв даже будучи взрослым, побудил Жоржа написать пародийный рассказ «Приключение по дороге в Бомбей», самый ранний из появившихся в печати. Но и серьезное чтение началось довольно рано. Первой такой книгой, читанной им, стала «История искусства» Игоря Грабаря. Доставал он и те книги, с которыми кадетам знакомиться не полагалось. К запрещенным относились «Воскресение» Льва Толстого и «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева наравне с фривольными романами Мадлен Жанлис, переведенными на русский в начале XIX века. Что-то из запретного чтения обнаружили у Георгия Иванова в пятом классе. Впрочем, надзирали за воспитанниками не слишком ревностно. Среди воспитателей, к счастью, не было своего корпусного «человека в футляре» и скандала не раздули. Все-таки тогдашние нравы не лишены были благодушия.
На пятнадцатом году жизни его захватила поэзия. Он и сам не заметил, как стихия творческого слова овладела им безраздельно. Первым, под чье очарование он попал, был Лермонтов, а первым поэтом, увиденным воочию, был великий князь Константин Константинович Романов, подписывавший свои стихи инициалами К. Р. . Внешним толчком к погружению в поэзию явилась школьная программа. Он начал читать Лермонтова сначала по обязанности — требовалось выучить наизусть «Выхожу один я на дорогу…» – и под влиянием музыки стихотворения и его космичности с Юрой случилось нечто такое, что лучше всего определить словом «посвящение». То была неожиданная инициация в тайну поэзии, потому что без тайны, как и без чувства меры, гармонии, охватывающей сферы бытия, для него подлинной поэзии не существовало. Первую любовь к Лермонтову он пронес непотускневшей через всю жизнь. В Париже, в 1950 году, вспомнив, как заучивал в отрочестве «Выхожу один я на дорогу…», он написал лирическую исповедь, вдохновленную лермонтовским сюжетом:
(«Если бы я мог забыться…»)
Он стал читать все, что написано в рифму. Читал Фета, Надсона, Полонского, К. Р. И скоро открыл для себя поэзию «декадентов», как тогда называли модернистов. Он подражал Бальмонту, читал Брюсова, был ранен Блоком, восхищался Сологубом. Ему попался «Пепел» Андрея Белого и «Ярь» Сергея Городецкого. Не пренебрегал он и современным арьергардом. В круг его чтения вошли Владимир Гофман, Дмитрий Цензор и даже Татьяна Щепкина-Куперник заодно с Галиной Галиной. Однажды летом на даче домашний знакомый развлекал собравшихся чтением «декадентских» стихов. Прочел «Капитанов» и назвал имя автора — Гумилёв. «Меня удивили стихи (ясностью, блеском, звоном), и я запомнил это имя, услышанное впервые». Было в том что-то провиденциальное. Вскоре Николай Степанович Гумилёв войдет в жизнь Жоржа Иванова. Он и сам стал писать «декадентские» стихи, производя их, как впоследствии говорил, — дюжинами. Теперь на него влиял не только Бальмонт, но и журнал «Аполлон», в котором Бальмонт не печатался, зато постоянно встречалось имя Гумилёва. Впечатление от журнала было ни с чем не сравнимым, и он думал, что теперь нашел именно то, чего столь долго, как ему казалось, искал.
Осенью 1910-го Георгий Иванов, никогда раньше не читавший газетных объявлений, случайно открыл последнюю страницу «Вечерних биржевых новостей» и увидел заинтересовавшее его объявление: редакция открывающегося еженедельника «Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленности» приглашала начинающих писателей присылать свои произведения. Без всякого промедления он тут же послал стихи. Несколько раз он уже посылал их другие журналы, но неизменно получал отказы. Из десятка стихотворений, отосланных во «Все новости…», два через короткое время появились в первом номере этого еженедельника. Радость Жоржа была бурной. Стихи, напечатанные в корпусных журналах «Кадет-михайловец» и «Ученик» в счет не шли, то были свои, «домашние» дела. А вот «Все новости…» — другое дело. Какими же стихами дебютировал шестнадцатилетний Георгий Иванов? Одно называется «Осенний брат»:
Аскеза молодому иноку явно не впрок, он еще не отлюбил свое. Почему «в душе его травы»? Означают ли они символ всего земного? И что это за «лики азалий», которые тоже причислены к травам? Зато рифма связали — азалий свежая, и звуковой строй стихотворения безупречный. Найдем ли что-либо, предвещающее религиозную тему, в первом напечатанном стихотворении? Вряд ли. Правда, к этой теме он будет время от времени возвращаться вплоть до выхода в свет «Лампады», последнего петербургского сборника. В его эмигрантских сборниках эта тема отсутствует. Первое появившееся в печати стихотворение он ценил и, несмотря на «лики азалий», через двенадцать лет включил в «Лампаду».
Второе стихотворение — «Икар». Чтобы бежать из плена с острова Крит, Икар сделал крылья из перьев, склеив их воском. Юноша смог высоко взлететь, но солнце растопило воск, и беглец упал в море. Словом, рожденный ползать летать не может. Тема мифологическая, и требовала не амфибрахия «увядших азалий», не декадентской блеклости и усталости лирического героя, а словаря классицизма и звонкого классического ямба.