Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 125

Его стихи того времени особенно явно связаны с темой России, часто с петербургской темой, чему отчасти дало толчок переиздание «Петербургских зим», отчасти же 250-летний юбилей города. В стихах настойчиво звучит мемуарная нота, ностальгический тон, он стремится осмыслить «то, что было и не повторится»:

(«Ветер с Невы. Леденеющий март…»)

Отразились в его стихах и предэмигрантские годы, когда Петербург, ненадолго ставший Петроградом, официально уже Северной Коммуной:

В петербургской теме он исходит из мысли, что столица империи стала главной частью русского классического наследия. Много путешествовавший Гумилёв однажды, не скрывая удивления, сказал ему: Петербург — лучшее место на земном шаре. Он помнил эти слова друга, когда после переиздания «Петербургских зим» писал свой очерк «Закат над Петербургом». Теперь же он открыл только что полученный номер журнала и прочитал: «В 27 тетради "Возрождения"… нужно прежде всего отметить "Закат над Петербургом" Георгия Иванова, написанный с обычной для Иванова словесной прелестью и острым ощущением темы… Замечательные слова Г. Иванова о том особом ослеплении, которое овладело всеми как раз перед катастрофой: "Пока петербургская Империя 'стояла и красовалась’, пока она расцветала и крепла — крепло и рожденное вместе с ней сомнение в ее будущем"…»

Бунин в свои последние годы утратил свой обычный гордый облик и былую подтянутость. Но даже теперь, когда ему было за восемьдесят, слово «смерть» с ним как-то не вязалось. Георгию Иванову было трудно представить себе великого жизнелюба умирающим. Казалось, что в зарубежье Бунин был всегда, что с его кончиной сама литературная эмиграция может кончиться. О смерти Бунин говорил не редко, но не о своей, о человеческой вообще или толстовского Ивана Ильича, и чувствовалось, что смерть он ненавидит всей душой. Г. Иванов не раз слушал эти бунинские рассуждения.

Иван Алексеевич Бунин умер 8 ноября 1953 года, его хоронили в парижском пригороде, на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Весть о его кончине поразила Георгия Иванова; чтобы не усиливать скорби, на похороны решил не идти. «Возрождение» поместило два некролога, первым шел написанный Владимиром Смоленским, второй — Георгием Ивановым. Такова была табель о рангах в представлении редактора «Возрождения». «Признаемся, что пока Бунин жил в нашей среде, — писал Г. Иванов, — в наших отношениях к нему существовало в той или иной степени некое с ним запанибратство. Конечно, этому очень благоприятствовала узкая замкнутость эмигрантского мирка…»

В некрологе содержалось и одно свидетельство: «Ошиблись те из нас, кто при его жизни не умели отличить случайного от основного». История этого «случайного» нача­лась с трех слов в письме Бунина, написанном им во время войны и посланном в Москву давнему приятелю Митричу, как он называл писателя Телешова. «Очень хочу домой…» — писал Бунин. Какими путями эта фраза в частном письме стала вскоре всеобщим «достоянием» эмиграции, оставалось только гадать. В эмигрантских кругах начались пересуды, говорили о «большевизанстве» Бунина, чему Г. Иванов, зная его столько лет лично, поверить не мог.



Пережить три тяжелейшие войны, три исторических эпохи, эмиграцию продолжительностью в полжизни, утраты, суму и тюрьму – не мало для любой человеческой жизни. В Париж Георгий Иванов вернулся в 1954 году. «Парижская жизнь после трехлетнего Монморанси вдарила меня малость "ключом по голове". Моя жена этому "очень веселится", я же, сыч по природе, обалдел».

Русский Париж так и не оправился от нанесенного войной удара. Это было видно сразу после возвращения из Биаррица, а теперь, когда прошло десять лет после освобождения Парижа, когда «жизнь пришла в порядок», говоря строкой стихотворения Георгия Иванова, перемена декораций все еще удивляла. Атмосферы, которой раньше русский Париж отличался от всего эмигрантского рассеяния, не чувствовалось. Канул в небытие старый Монпарнас. «Был целый мир – и нет его». Что осталось прежним, так это равнодушие французских писателей к русской эмиграции — не одни лишь русские «ленивы и не любопытны». Среда, общая атмосфера, содружество проявляются от нерастраченных запасов, от избытка, а не от безнадежности. Эстетизм потерпел крах. Возможен ли в этом новом Париже, например, Борис Поплавский? Он умер вовремя.

«Теперь цена на поэтов, даже на Георгия Иванова, невысокая», – говорил Юрий Терапиано. Впрочем, он же утверждал, что сезон литературных вечеров в том 1954 году был блистательный. На вечере Лидии Червинской опять, как когда-то, заговорили о «парижской ноте». Состоялся персональный вечер Ирины Одоевцевой. Она пришла на вечер вместе с Георгием Ивановым, оба были удивлены, что зал полон. Сначала о новом сборнике Одоевцевой сказал несколько слов Терапиано. С блеском выступил со словом о писательнице, о ее творчестве Адамович. Одоевцева читала из последней своей книги «Стихи, написанные во время болезни». И затем новые стихи прочитал Г. Иванов. В них звучала свобода, родившаяся в недрах отчаяния.

(«Калитка закрылась со скрипом…»)

Не всем стихи нравились. Первым поэтом эмиграции считали его далеко не все – если и большинство, то явно не подавляющее. Многие из тех, с чьим суждением считались или просто прислушивались, выражали свое мнение с оговорками. О стихотворениях Георгия Иванова в журналах 1954 года поэт и историк искусства Сергей Маковский заметил: «Какие-то подражания самому себе». Маковский и Г. Иванов знали друг друга более сорока лет, но с того времени, как вместе работали в «Аполлоне», взаимопонимания не прибавилось.

Среди знакомых Георгия Иванова был еще один талантливый историк искусства — Владимир Васильевич Вейдле. Как и Маковский, он знал Г. Иванова еще по Петербургу. Не очень часто, но и не так уж редко виделись они в довоенном Париже, реже — позднее, после освобождения, и совсем мало, когда уже вышел сборник «Портрет без сходства», а в 1954-м свиделись в последний раз. Вейдле записал об этой встрече: «Страшно было вспомнить, глядя на него, — челку и подкрашенные губы. Всего год разницы между нами, нам скоро шестьдесят (тогда), но я бесстыдно розов и полнотел, а он – едва можно узнать, так измучила, измотала его долгая болезнь. Я ему сказал, что думаю о новых его стихах, и он мне ответил устало, но дружелюбно… что моя оценка, ввиду прежнего , особенно его радует. Мы поели с ним вместе; пить ему, кажется, не следовало, но выпили по стакану вина».