Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 37



Мадам де Флер взяла меня за руку. Я пошел за ней. Она извинилась: «У нас нет палат, нет места…»

Мы вошли в громадный храпящий общий зал. Там стоял кислый запах бинтов, гноя и грязи. Так пахнут увечья, боль и раны, у смерти другой запах, — он чище и отвратительнее. В зале стояли тридцать или сорок коек, все занятые, на некоторых можно было различить какие-то продолговатые фигуры, полностью забинтованные, еле-еле шевелившиеся. В центре зала четыре простыни, протянутые сверху донизу, образовывали нечто вроде алькова, легкого и подвижного. Там и лежала Клеманс, посреди солдат, о существовании которых она не знала.

Мадам де Флер отодвинула одну из простыней, и я увидел Клеманс. Она лежала со спокойным лицом, глаза были закрыты, а руки сложены на груди. В такт величественно медленному дыханию поднималась ее грудь, но черты лица оставались бесстрастными. У кровати стоял стул. Я сел на него, нет, скорее, упал. Мадам де Флер нежно погладила лоб Клеманс, а потом сказала: «Ребенок чувствует себя хорошо». Я посмотрел на нее, ничего не понимая. Потом она сказала мне: «Я вас оставляю, сидите, сколько захотите». Отодвинула простыню, как театральный занавес, и исчезла за ее белизной.

Я просидел возле Клеманс всю ночь. Смотрел на нее, смотрел; не отводя глаз. Я не решался заговорить с ней из опасения, что кто-нибудь из раненых, окружавших ее, как ближняя стража, услышит мои слова. Я дотрагивался до нее рукой, чтобы ощутить ее тепло, чтобы она ощутила мое, почувствовала мое присутствие, почерпнула в нем силы, чтобы вернуться ко мне. Она была прекрасна. Бледнее, чем накануне, но еще нежнее, как будто глубокий сон, в котором она блуждала, прогнал все дневные тревоги, заботы и несчастья. Да, она была прекрасна.

Мне так никогда и не пришлось увидеть ее некрасивой и старой, морщинистой, изношенной. Все эти годы я живу с женщиной, которая не старится. Я горблюсь, кашляю, я измотан, покрываюсь морщинами, но она все такая же, без изъяна и порока. Хоть это смерть мне оставила, даже если время и украло у меня ее лицо и я теряюсь, когда пытаюсь вспомнить, каким же оно было в действительности. Иногда, правда, мне удается его заметить в вспышках выпитого вина. Это как награда.

Всю ночь солдат, лежавший слева от кровати Клеманс, невидимый за натянутой простыней, бормотал без начала и конца. Он то напевал, то сердился, голос его при этом оставался неизменно ровным. Я не очень-то понял, к кому он обращался — к товарищу, родственнице, подружке или к самому себе. В его рассказах было все — война, история про наследство, сенокос, починка крыши, свадебный обед, утопленные кошки, деревья, покрытые гусеницами, вышитое приданое, телега, мальчики из церковного хора, наводнение, матрас, который взяли на время, да так и не вернули, дрова, которые надо нарубить. Эта словесная мельница, не останавливаясь, перемалывала мгновенья его жизни и выбрасывала их в совершеннейшем беспорядке, склеенные друг с другом. Получалась большая абсурдная история, впрочем, отражавшая сущность его жизни. Время от времени он повторял одно имя — Альбер Живональ. Я предполагаю, его звали именно так, и ему было необходимо вслух произносить свое имя, возможно, чтобы доказать себе, что он еще жив.

Его голос был вроде главного инструмента в симфонии умирающих, исполнявшейся в этом зале. Дыхание, хрипы, прерывистая одышка отравленных газом, жалобы, плач, смех обезумевших, угадываемые в шепоте имена жен и матерей — и над всем причитания Живоналя. Можно было представить, что мы оба, Клеманс и я, укрывшись в полотняном шатре на палубе невидимого корабля, плывем по реке мертвых, как в одной из волшебных сказок, которые учителя рассказывали в школе, а мы слушали, широко открыв глаза, и страх покалывал нас и холодил, а за окном уже спускалась ночь, как черный шерстяной плащ, наброшенный на плечи великана.

Под утро Клеманс пошевелилась. Мне показалось, что она чуть повернула ко мне лицо, и я явственно услышал ее вздох, более глубокий и долгий, чем за всю прошедшую ночь. Таким бывает вздох удовлетворения, когда думаешь, что наконец настало то, чего ты ждал, и совершенно счастлив. Я положил руку ей на грудь. Я уже знал. Иногда ловишь себя на том, что разбираешься в вещах, которым никогда не учился. Я знал, что этот вздох был последним, что другого за ним не последует. Я надолго прижался лицом к ее голове и чувствовал, как тепло мало-помалу покидает ее. Я стал молиться Богу и святым, чтобы проснуться.

Альбер Живональ умер вскорости после Клеманс. Он замолчал, и я понял, что он мертв. Я возненавидел его, потому что представил себе, что, отойдя в мир иной, он окажется рядом с ней, в бесконечной очереди ожидания, что сейчас он видит ее в нескольких метрах перед собой. Да. Я его не знал, никогда не видел, но я злился на него. Ревновал Клеманс к мертвецу. Хотел быть на его месте.



Дежурная сестра пришла в семь часов. Она закрыла глаза Клеманс, которые та странным образом открыла в смертный миг. Я еще долго оставался рядом с ней. Никто не осмеливался сказать мне, чтобы я уходил. Позже я ушел сам. Вот так.

Похороны Дневной Красавицы прошли в В. через неделю после убийства. Я на них не ходил. У меня было свое горе. Мне говорили, что церковь была переполнена, что даже на паперти стояла добрая сотня людей, несмотря на проливной дождь. Прокурор был там. И судья, и Мациев. Конечно, семья — Бурраш, его жена, которую поддерживали под руки, и две сестры малышки, Алина и Роза, плохо понимавшие, что происходит. Присутствовала также тетка, Аделаида Сиффер, дрожащим голосом повторявшая всем, кто был на кладбище: «Если бы я знала… если бы я знала…». В том-то и проблема, что наперед никогда ничего не знаешь.

У нас в церкви народу было совсем мало. Я говорю «у нас», потому что мне казалось, что мы с Клеманс все еще вместе, даже если я стою, а она лежит в дубовом гробу, окруженная большими свечами, и я ее больше не вижу и не чувствую. Служил отец Люран. Он говорил простые и правильные слова. Под его церковным облачением я видел человека, с которым делил трапезу и кров, в то время как Клеманс умирала.

Я давно разругался со своим отцом, а у Клеманс родных не было. Тем лучше. Я бы не вынес, если бы меня брали под свое крыло те или другие, не хотел быть обязанным говорить и слушать, не хотел, чтобы меня целовали, обнимали, жалели. Я хотел поскорее остаться один, раз уж мне суждено всю жизнь провести в одиночестве.

На кладбище нас оказалось шесть человек: кюре, Остран-могильщик, Клементина Юссар, Леокадия Рено, Маргарита Бонсержан — три старухи, ходившие на все похороны, и я. Отец Люран прочитал последнюю молитву. Все слушали, склонив головы. Остран стоял, держа свои узловатые руки на ручке лопаты. А я смотрел на окрестности, на луга, уходившие к Герланте, на голые деревья на холме, на грязно-бурые дороги, на нависшее небо. Старухи бросили на гроб по цветку. Священник перекрестился. Остран начал закапывать могилу. Я ушел первый — не мог на все это смотреть.

В ту ночь я видел сон. Клеманс под землей плакала. К ней подбирались какие-то звери, с отвратительными мордами, клыками, когтями. Она закрывала лицо руками, а они набрасывались на нее, кусали, отрывая от ее тела кусочки, исчезавшие в их жутких пастях. Клеманс звала меня по имени. Рот ее был забит песком и корнями, а в глазах не было зрачков. Они были белыми и тусклыми.

Внезапно я проснулся. Мокрый, задыхающийся. Увидел, что я один в постели. И понял вдруг, какой большой и пустой может быть кровать. Подумал о ней, там, под землей, в первую ночь изгнания. И заплакал, как ребенок.

Были другие дни, не знаю сколько. И ночи. Я не выходил из дома. Колебался. Не решался. Брал карабин Гашентара, заряжал, засовывал дуло в рот. Я был пьян с рассвета до заката. Дом зарастал грязью и пах могилой. Я черпал силы в бутылке. Иногда я кричал, бился головой о стены. Соседей, зашедших ко мне, я выгнал. Однажды утром, посмотрев в зеркало и увидев там лицо, как у Робинзона, я испугался. И в это время в дверь постучалась сестра из клиники. Она держала в руках едва шевелившийся шерстяной сверток — это был ребенок. Но об этом я расскажу позже, не сейчас. Я это сделаю, когда закончу со всем остальным.