Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 37

— Может ли быть что-нибудь лучше детей? — сказал Кальман.

— Взрослые люди, если они не гады. Неизвестные величины всегда сомнительны.

— Это не ты придумала, — Кальман глядел на Веру, словно видел ее в первый раз. — Ты не могла додуматься до такого.

— Ты считаешь меня круглой дурой?

— О, нет! — убежденно сказал Кальман. — По-своему ты очень умна. Но только другим умом.

— Хорошо, что покаялся. За это будешь награжден еще одной наследницей или наследником.

— Верушка! — растроганно сказал Кальман. — Если тебе не трудно, то прошу еще одну девочку.

— Принято!.. И поедем. Слушай, а ты совсем перестал бояться премьер?

— Не знаю. Но я живу не только ими. Эта детская стала для меня важнее. И потом я верю в Губерта Маришку, как в бога. С ним не бывает провалов. Тьфу, тьфу, тьфу!.. — он сделал вид, будто плюет через плечо, и схватился рукой за притолоку.

Вера расхохоталась:

— В глубине души человек не меняется. В знаменитом Кальмане, Муже, Отце, Хлебосольном хозяине, Короле оперетты дрожит маленький провинциальный Имрушка.

— Возможно, ты права… — задумчиво сказал Кальман.

…Шла самая эффектная сцена из оперетты «Наездник-дьявол». Герой — лихой гусар и венгерский патриот — на всем скаку взлетает на вершину высоченной крутой лестницы и там подает императрице петицию о создании венгерского парламента. И впоследствии никто, кроме великолепного наездника и безумно смелого человека Губерта Маришки, не отваживался так играть эту сцену. Подвиг свершался скрытно от глаз зрителей, которые видели лишь результат: потрясенность императрицы и всех окружающих.

На репетициях, в том числе генеральной, Маришка великолепно выполнял этот опасный трюк, но тут конь почти на самом верху оступился, взмыл на дыбы, медленно и грозно повернулся на задних ногах и вместе с наездником грохнулся вниз. В последнее мгновение Губерт Маришка сумел выброситься из седла, конь и всадник упали поврозь. Каким-то чудом конь уцелел и поднялся на ноги. Маришка оставался недвижим. В зале царила мертвая тишина.

— Жизнь куда богаче любой фантазии, — шепнул Кальман на ухо Верушке. — Такого варианта провала даже я не предвидел.

Маришка приподнялся, оглянул грязные подмостки, себя, распростертого, и громко, с презрением сказал:

— Паркетный наездник!..

Зал облегченно захохотал и захлопал.

Ловким тигриным движением артист вскочил на ноги и дал знак дирижеру. Тот сразу понял его и заиграл вступление к танго-шлягеру, уже спетому Маришкой с огромным успехом. И Маришка запел, как не пел еще никогда:

В богатой триумфами карьере любимца венской публики не было подобного успеха. Зрители стоя приветствовали артиста, с таким мужеством спасшего спектакль.

Отерев пот с чела, Кальман сказал Верушке:

— Молодец, Маришка! Я уже хотел отказаться от сталелитейных акций.





— Я тебе столько раз говорила: пока я с тобой, ничего плохого не случится.

Кальман поцеловал ее руку…

…Минуло около двух лет, и вновь они собрались на премьеру. Кальман не подозревал, что это окажется его последней премьерой в Европе, и уж подавно не подозревал, что «Жозефина» — во многом несовершенное, хотя и отмеченное блеском таланта, произведение — станет последним творческим актом в его жизни, а то, совсем немногое, что еще появится под его именем, будет лишено кальмановского света — ремесленные поделки. Творческая воля иссякнет: будут лишь житейские взлеты и падения, бытовые радости и неудачи, много денег, не будет одного — Музыки. В конце жизни он обмолвится фразой, что творцу не надо слишком много жирного счастья, оно усыпляет, убивает живительное беспокойство. Писатель должен всегда чуть-чуть недоедать, — говорил Лев Толстой. Это относится к любому художнику. Кальман уписывал за обе щеки. Он любил Верушку, свой красивый дом, внимание прославленных и высокостоящих особ, обожал детей и собирал их молочные зубы. Накопился целый мешочек, который незадолго до смерти он уничтожил: уходя, прибирай за собой, посторонним нет дела до твоих сентиментальных чудачеств.

Его безмятежное счастье не омрачилось даже тем, что впервые театр «Ан дер Вин» отказался от его новой оперетты: забит репертуар. Правда, к этому времени разорившийся «Иоганн Штраус-театр» стал кинематографом, а старый «Карл-театр», обветшавший и готовый обрушиться, закрыли, щадя зрителей. Премьеру играли в Цюрихе. Кальман любил степенный, тихий Цюрих, ему нравилась тамошняя простодушная, заранее расположенная публика. Лишь одно его огорчало: вопреки традиции, он не зайдет на этот раз в детскую, чтобы приветствовать новое существо, созданное его любовными усилиями. Но Верушка быстро его успокоила: «Оно ведь с нами», — сказала она, хлопнув себя по тугому, тщательно упакованному в бандаж животу. «Я не знаю, кто оно!» — жалобно сказал Кальман. «Девочка, — прозвучал уверенный ответ. — Илонка». «„Илонка!“ — повторил Кальман, как бы пробуя имя на вкус. — Я чувствую, что она будет моей любимицей». Так они и поехали втроем: Кальман, Верушка и незримая Илонка в упаковке материнского тела.

Премьера прошла успешно, добрые швейцарцы не жалели ладоней.

— А Наполеон был правда похож на тебя? — поинтересовалась Верушка после спектакля. — Или только на сцене?

— Ей-богу, не знаю. Но он был тоже маленький и тучный. А вот Жозефине до тебя далеко.

— А Жозефина — это я?

— Конечно! — с горячей нежностью откликнулся Кальман. — Ты была моей фиалочкой, сейчас ты императрица. Все ты и ты, только ты.

— Я не хочу отставать от тебя в щедрости, — Вера рассмеялась. — Наполеон был Кальманом на поле боя. — И вдруг, разом став серьезной, она спросила: — Ты часто вспоминаешь Паулу?

— Нет… — покачал головой Кальман, удивленный, почему она заговорила об этом.

— Вот не думала, что ты такой неблагодарный…

— Я просто никогда не забываю о ней, — искренне сказал Кальман.

Верушка нашла его руку и тихонько пожала. Будто прозвучала музыка только что замолкшей «Жозефины», музыка любви…

Да, это было счастье. А затем музыка оборвалась. Не только его, но и всякая музыка. Флейту и скрипку заглушили рев танков, топот кованых солдатских сапог — осуществляя «аншлюс», гитлеровские войска хлынули в Австрию.

На Европу опустилась ночь. Темная, непроглядная ночь. Политики-«миротворцы» — трусы и предатели — тщетно обшаривали непроглядь карманными фонариками. Гитлер, не скупясь на успокоительные заверения, гнал свою тьму на Чехословакию, в Мемельский коридор. Затем настанет черед Польши…

Выбор

Кальман вылез из машины неподалеку от канцелярии, ведающей Остмарком, так теперь именовалась Австрия, ставшая немецкой провинцией. Четко отпечатала шаг колонна коричневорубашечников. Проехал отряд немецких солдат на мотоциклах, наполнив улицу душной бензиновой вонью. В витринах магазинов, в окнах кафе — флажки со свастикой и фотографии человека с косой челкой и чаплиновскими усиками. На некоторых дверях висели таблички: «Юден Эйнганг ферботен». Какой-то парень смущенно и недоуменно разглядывал желтую повязку с изображением шестиконечной звезды на рукаве своей куртки.

Кальман вошел в кабинет. За дубовым письменным столом, под большим портретом Гитлера, сидел чиновник в мышиного цвета костюме — среднеарифметический человек по первому взгляду, так в нем все невыразительно, корректно, правильно и бесхарактерно, трупопожирательница-гиена при ближайшем ознакомлении. Он не приподнялся, когда Кальман вошел, не ответил на поклон, не предложил сесть пожилому человеку и начал сразу, без предисловий и раскачки, неокрашенным четким голосом:

— Рейхсканцлер поручил мне сообщить лестное для вас известие. В знак признания ваших музыкальных заслуг вам присвоено звание почетного арийца.