Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 95



При этих словах Либуша опять открыла глаза и слабым голосом вымолвила:

— Оставь это, Петр, разорви круг, сотри несколько письмен!

— Эй, баба, заткни глотку, не то привяжем тебе к ноге груз! — крикнул первый из двух униформированных холуев с нарисованными усами.

Другой воинственно добавил нечто в том смысле, что если ей и этого мало, то они разведут под ее ногами огонек, пускай-де получит представление о том, что ее ждет, когда будет поджариваться на костре. Оба засмеялись этой шуточке, но герцог прикрикнул на них:

— Не вмешивайтесь в разговор взрослых, сопляки! Если понадобится стрелять в пана Куканя, то имейте в виду, он носит под курткой пуленепробиваемый жилет, это во-первых, а во-вторых, я желаю, чтобы он остался жив. Поэтому стрелять ему только в ноги, понятно?!

— Понятно, — твердыми голосами ответили сопляки.

— Молодцы. — Тут Вальдштейн с благожелательной улыбкой повернулся к Петру. — Весьма сожалею, пан Кукань; участь означенной Либуши всецело в руках святой инквизиции, каковая, в ходе проведенного дознания, пришла к убеждению, что Либуша общается с дьяволом, который, вопреки всем мерам, принятым инквизиторами, проник сюда и внушил ей силу, нужную для полного отрицания всего, в чем ее обвиняют. Но теперь достаточно будет нескольких дней, чтобы обвиняемая прозрела и смягчила свою вину, по крайней мере в глазах Всемогущего, прибегнув к спасительному покаянному признанию.

Петр, охваченный отвращением, возразил на это, что до сих пор единственным симпатичным свойством Альбрехта Вальдштейна было то, что он не старался представиться иным, чем есть на самом деле, то есть безжалостным хищником и эгоистом; и, право, противно слушать его святошеские речи, которыми он пытается — или делает вид, что пытается, — оправдать свой поступок в отношении несчастной девчонки, единственная вина которой заключается в том, что он, Вальдштейн, как дурак попался на ее болтовню после так называемого «чтения по хрустальному шару» — чем она и кормится, поскольку гнусное время, в которое она родилась, не научило ее ничему другому.

Вальдштейн ответил:

— Во время интересной беседы, какую мы, помните, вели от скуки в некую памятную ночь в Регенсбурге, когда вынуждены были ночевать с вами в одном помещении, я не раз говорил, что вы унаследовали от своего предка холостильщика способность бестрепетно резать по живому мясу, — кстати, это же, задолго до того, говаривал вам ваш покойный приятель кардинал Гамбарини. Но то, что тогда, в Регенсбурге, было желанным развлечением, сейчас — пустая трата времени. Говорите что хотите, режьте как угодно по живому — положение не изменится; а оно таково, что колдунья Либуша покинет пределы моей резиденции только для того, чтобы ее увезли к месту казни, где она и будет сожжена заживо; равно как и вы, пан Кукань, выберетесь отсюда, только чтобы предстать перед судом, на котором, как и прежде, председательствовать будет генерал граф Хольк, а он, пан Кукань, искренне и от всей души любит вас за то, что вы со своими веритариями, как вы называете своих бандитов, побили его и испортили ему мужественную забаву, коей он предавался со своими полками в Саксонии.

— Забава эта заключалась в том, что он убивал, грабил и жег, — возразил Петр. — И за то, что я пресек эти деяния, меня обвиняют в бандитизме?

— Именно так. Полки генерала Холька входят в регулярную армию, а ваши веритарии — отверженцы и самозванцы. Поэтому, напав на войска генерала Холька, вы совершили бандитский поступок и заплатите за него смертью. Аргументация эта безукоризненна с юридической точки зрения, без сучка, без задоринки. Я знаю куда более головоломные обвинения, погубившие людей, гораздо невиннее вас.

Петр:

— Не в первый раз в моей жизни некто более сильный и могущественный, чем я, охотно сжил бы меня со свету, поэтому положение, в которое вы меня поставили, не наполняет меня ни изумлением, ни ужасом, ни чувством несправедливости. И все же до сих пор в подобных обстоятельствах я всегда точно знал, почему и чем мешаю тому, кто хочет со мной расправиться. В данном же случае я этого не знаю. Предлог, под которым вы собираетесь предать меня суду, то есть конфликт между моими веритариями и солдатами Холька, есть не более чем именно предлог. Мне, напротив, известно, что деятельность моих веритариев укрепляет и улучшает дисциплину и в вашей армии, герцог, потому что ваши солдаты действительно начали опасаться, как бы не попасть в руки моих строгих, правдивых ребят. Это я, впрочем, привожу не в свою защиту — защищаться мне не от чего — и не для того, чтобы вы изменили свое решение и свое отношение к моей личности; знаю, это было бы тщетным усилием. Ваше отношение произвольно, а решение в высшей степени иррационально. Невозможно сколько-нибудь успешно противопоставлять доводы разума и логики произволу и иррациональности.

Послушайте, я помню, что в ту неприятную ночь, которую мы с вами, как вы сказали, вынуждены были провести в одном помещении, вы выразили сожаление по поводу того, что наши жизненные пути никогда не соединялись. Этот бесспорный факт вы тогда назвали весьма неблагоприятным для судеб человечества. Но с той поры кое-что изменилось, пути наши значительно сблизились и хотя еще не соединились, то уж наверняка не пересеклись. И я не очень понимаю, почему вам мешает, что я стремлюсь защищать честных людей от бандитов и мародеров, почему вы подсылаете ко мне шпионов и готовите для меня суд и плаху. Спрашиваю я об этом, конечно, только из простительного любопытства, или, что звучит лучше и благороднее, — из любознательности.

Либуша старческим голосом:

— Не говори с ним и разорви круг, разорви круг, сотри несколько письмен!

Вальдштейн:



— Пан Кукань, я назвал вас тогда великим человеком и до сего дня смотрю на вас как на великого человека, хотя ваш великолепный регенсбургский coup [84], исполненный по желанию папы, а потом и против его воли, был не более чем удар по воде, я вернулся на прежнее место — оказалось, что я незаменим, — и живу в роскошном дворце, а вы, бедный, как и в ту пору, стучите зубами в палатке… Вернее, стучали зубами там, а теперь будете стучать в какой-нибудь подземной темнице моего дворца. Вы великий человек, пан Кукань, только вот не знаю, добавила ли что к вашему величию или, наоборот, отняла у него некая ретушь, с помощью которой вы изменили своему образу человека простодушно-правдивого и наивно-открытого, каким я знал вас раньше. Думается мне, скорей отняла.

Петр:

— Не понимаю, герцог, о какой ретуши вы говорите, и не знаю ничего такого, чем я нарушил бы привычку говорить всегда и безоговорочно только правду; я ею не хвалюсь, но и не отступаюсь от нее.

Вальдштейн, лукаво прищурив глаз:

— Ваш вопрос, что я против вас имею и почему решил убрать вас из сферы моих действий — другими словами, из этого мира, ибо сфера моих интересов ни на йоту не меньше, чем окружность нашей планеты, — так вот, возник ли этот ваш вопрос из чистого любопытства и любознательности, если позволено мне употребить ваши слова? Отрицаете ли вы, что предприняли безнадежную попытку смягчить мое сердце и поколебать мое решение о необходимости уничтожить вас, прикидываясь невинным, — мол, моя хата с краю, и изображая неосведомленность, если не сказать — глупость?

Петр:

— Не понимаю вас, герцог.

Вальдштейн:

— Вы утверждаете, будто не знаете ничего о том, что вы — претендент на чешский трон?

Петр, помолчав немного:

— Об этом я действительно ничего не знаю.

Вальдштейн:

— Вы утверждаете, будто не знаете, что этого, то есть вручения вам королевского скипетра Чехии и возложения на вашу голову короны святого Вацлава, желал мой великий противник, король Густав Адольф, и что регентское правительство Швеции настаивает на осуществлении этого замысла покойного короля и не собирается от него отступать?

Петр:

— Об этом я действительно ничего не знаю.

84

Удар (фр. ).