Страница 80 из 95
Эпизод сей разыгрался так быстро и неожиданно, что шведские солдаты заподозрили неладное, только когда заметили, как мечется по полю белый конь короля без всадника.
В связи с этим событием история вложила в уста умирающего Паппенхайма, привезенного в лейпцигский лазарет, неслыханно благородные слова: «Умираю счастливым, что пал свирепый противник моей веры».
Паппенхайма уже не было в живых, когда его пехота, двигавшаяся, естественно, медленнее конницы, после изнурительного марша подошла к Лютцену. К тому времени уже стемнело, артиллерийская батарея Вальдштейна у мельниц возле дороги была разбита неприятельской канонадой и брошена и, не считая стонов раненых да кашля и чихания простуженных, всюду царила тишина, так что паппенхаймские пехотинцы ничего уже не могли сделать и оказались бесполезными.
Теперь напрашивается важный вопрос, кто же победил, а кто был побежден в этой сече, отнюдь не мелкой, ибо там погибло девять тысяч человек: шведы ли (мы называем их шведами исключительно удобства ради, не уточняя, что в армии Густава Адольфа помимо шведов служили финны, ливонцы, немцы, курляндцы и даже шотландцы и французы), или императорские, по национальному составу еще более разнообразные войска? Ответ кажется однозначным. Тогда, да и долго еще после тех времен, считалось, что победитель — тот, кто удержал за собой поле боя. Чтобы соблюсти это условие, шведы по окончании сражения улеглись на ночной отдых прямо на месте, среди мертвых и раненых, на голой земле. Упомянутые кашель и чихание, которые услышали паппенхаймовцы, добравшись до места, исходили из шведских горл и носов: стало быть, победили шведы.
Сей вывод был бы убедительным и недискутабельным, если бы не то обстоятельство, что нападающей стороной в этой битве был отнюдь не Вальдштейн — ему, напротив, ужасно не хотелось вступать в бой, — а Густав Адольф, то есть шведы, и что полем битвы оказалась не исходная позиция шведов между придорожным рвом и мельничной протокой, а пространство между дорогой и виселицей, которое обороняла армия Вальдштейна. И это пространство она удерживала в течение всей битвы, следовательно, победил Вальдштейн.
Да, он удержал поле битвы, но отступил, как только отзвучали последние выстрелы, так что по восходе солнца на следующее утро шведы, пробудившись от сна, вполне заслуженного, увидели перед собой не жаждущего боя, способного к военным действиям противника, а пустое поле, усеянное мертвецами, и, следовательно, не могли, даже если бы хотели, продолжить сражение. Стало быть, победили шведы.
Хотели ли они продолжать бой? Смешно. Из общего числа в девять тысяч убитых на шведскую сторону приходится пять тысяч, на императорскую только четыре. Забиться в нору и зализывать раны было шведам куда более необходимо, чем вальдштейновцам. «Я захватил у неприятеля более тридцати штандартов и знамен, — докладывал Вальдштейн императору в Вену, — а он у меня — в лучшем случае пять-шесть». И император в своем ответе, отправленном из Вены двадцать девятого ноября, то есть через неполных две недели после битвы, поздравил с блестящим успехом и себя, и Вальдштейна, да и Богу выразил хвалу и благодарность. И по всей католической Германии звонили колокола и пели «Те Deum». [70] Выходит, победил Вальдштейн.
Соответствующую благодарность всемогущему Господу за то, что он призвал в вечное свое царствие короля Густава Адольфа, выразил в то же время, как ни странно, самый умный и активный государственный деятель того времени — кардинал Ришелье. Мы сказали — как ни странно: ведь именно он больше кого-либо другого способствовал вступлению в войну шведского короля и постоянно поддерживал его деньгами и поставками оружия. Но мы видели также, что еще в прошлом году кардинал начал поеживаться, когда шведский король, разгромив армию генерала Тилли, бесстыдно обосновался на зимних квартирах вблизи от священных французских границ; а с той поры, как бравые шведы играючи продолжали побеждать, куда ни ступали, и брали город за городом, крепость за крепостью, кардинал уже не переставал ежиться. Возникло опасение, что шведы победят окончательно и завершат войну раньше, чем ему, Ришелье, было бы желательно, а что хуже всего — захватят всю полноту власти и объединят Германию под шведским скипетром, и Франция останется с носом и выйдет из заварухи с пустыми руками. А уж это, как легко представить, совершенно невыносимая мысль и для кардинала-патриота, и для его благочестивого помощника и советника. Суммируя сказанное, шведский король становился опасным для кардинала, и было весьма мудро и деликатно с его стороны, что он пал в бою. Но, с другой стороны, было бы очень обидно, если б с его гибелью рухнула вся шведская кампания и остатки шведских войск отправились домой: это чрезвычайно укрепило бы позиции ненавистного Габсбурга, и война закончилась бы как раз в тот момент, когда она начала расцветать новыми, приятными для французского взора цветами. Иными словами, следовало сохранить замыслы и планы короля в той мере, в какой они выгодны Франции и могут осуществляться под французским, сиречь — кардинальским контролем. Этот щекотливый вопрос кардинал очень тщательно обдумывал в течение нескольких дней, проводя десятки часов в тайных, строго приватных совещаниях с отцом Жозефом. Следствием этих совещаний было то, что в один прекрасный день, ровно через неделю после того, как в Париях пришла весть о смерти короля Густава Адольфа, отец Жозеф сел в карету — в последнее время он был уже так нездоров, что не мог отправиться в дальнюю дорогу пешком, — и отбыл в Рим к Святому отцу.
Папа Урбан, восьмой того имени на престоле святого Петра, в ту пору уже шестидесятичетырехлетний старик, но все еще в превосходной физической и душевной форме, принял отца Жозефа с дипломатически сдержанной приветливостью. Не в состоянии даже приблизительно угадать, куда теперь, после гибели шведского монарха, повернут кормило своей политики Ришелье с его оригинальным помощником, — сам-то папа, хоть и глава католической церкви, искренне сожалел о смерти протестантского короля, но правильно предполагал, что его набожные и хитроумные французские друзья не совсем разделяют его сожаление, — он начал беседу с отцом Жозефом с несущественных вопросов и фактов бесспорных — к примеру, с того, что столь долгая война причинила большой моральный ущерб, уменьшилась охота верующих к покаянию, к этой тончайшей и благоуханнейшей христианской добродетели, которую Блаженный Августин справедливо оценил, сказав: «Кающийся неустанно страдает от горя, но горе это и есть его радость»; вот одна из самых глубоких и притом радостных мыслей, за которую верующее человечество обязано благодарностью автору «Исповеди»! Но, говоря все это, папа с тоской отмечает, что произносит слова, уже ничего не значащие в нашем огрубевшем мире, ибо они целиком принадлежат лучшему прошлому. Если теперешние люди и способны еще к какому-то покаянию, то лишь к покаянию внешнему, показному, к которому прибегают, чтобы удивить окружающих и убедить их в своей добродетели; нет больше покаяния внутреннего, истинного, богоугодного, что смывает прошлые грехи и предохраняет от грехов, возможных в будущем. Поэтому он, Святой отец, питает глубокую неприязнь к театральным, рассчитанным на внешний эффект, крайностям публичного, массового флагеллантства, которое — помимо прочих жестокостей, как, например, беспримерная жестокость, с какой они сжигают ведьм, — принесли в центральную Европу шведы.
Отец Жозеф, хорошо знакомый со склонностью Урбана VIII к излишней велеречивости, тщательно следил за собой, чтобы не отвечать на его речи, ибо достаточно вставить опрометчиво хоть словечко, и поток папского красноречия разольется безбрежной рекой. Поэтому он молча стоял перед троном, истощенный, грязный, его босые костлявые ступни расплющились на беломраморном полу малого аудиенц-зала, а он, склонив лохматую голову, притворялся погруженным в медитацию о мыслях Его Святейшества, поразивших его новизной и смелостью. На самом же деле он просто ждал, как актер на сцене, нужную реплику и заговорил, только когда дождался. Такой репликой послужило упоминание папой жестокостей, внесенных шведами в Европу.
70
«Тебе, Господи» — начальные слова молитвы (лат. ).