Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 176 из 179

— Обещайте мне сначала прощение того, что я повторю сейчас эти слова, если последнее дыхание мое изойдет в тот миг, когда они будут у меня на устах.

— Те absolvo[641], — Произнес священник и низко склонился над нею, чтобы уловить все то, что она ему скажет. Но как только слова эти были произнесены, он вскочил, словно его ужалила змея, и, отойдя в дальний угол камеры, затрясся от страха.

— Отец мой, вы обещали мне отпущение грехов, — сказала умирающая.

— Jam tibi dedi, moribunda[642], — ответил священник; в смятении своем он заговорил на языке, привычном для него в церкви.

— Да, в смертный час! — ответила страдалица, снова падая на свое ложе. — Отец мой, дайте мне почувствовать в эту минуту вашу руку, человеческую руку!

— Обратись к господу, дочь моя! — сказал священник, прикладывая распятие к ее холодеющим губам.

— Я любила его веру, — пробормотала умирающая, благоговейно целуя крест, — я любила его веру еще до того, как ее узнала, и господь, должно быть, был моим учителем, ибо другого у меня не было! О если бы, — воскликнула она с той глубокой убежденностью, какою проникается сердце умирающего и которая (если это будет угодно богу) может отозваться эхом в сердце каждого человеческого существа, — если бы я не любила никого, кроме бога, какой бы глубокий покой наполнил мне душу, каким сладостным был бы для меня смертный час… А теперь… его образ преследует меня даже на краю могилы, куда я схожу, чтобы от него убежать!

— Дочь моя, — сказал священник, обливаясь слезами, — дочь моя, твой путь лежит в обитель блаженных, борьба была жестокой и недолгой, но победа зато будет верной; по-новому зазвучат для тебя арфы, и песнь их будет приветствовать тебя, а в раю уже сплетают для тебя венец из пальмовых ветвей!

— В раю! — пробормотала Исидора, испуская последний вздох. — Пусть только он будет там!

Глава XXXVIII

На этом Монсада закончил рассказ об индийской островитянке, жертве страсти Мельмота, равно как и его судьбы — такой же нечестивой и непостижимой. И он сказал, что хочет посвятить своего слушателя в то, как сложились судьбы других его жертв, тех людей, чьи скелеты хранились в подземелье еврея Адонии в Мадриде. Он добавил, что их жизни еще более мрачны и страшны, чем все то, что он рассказал, ибо речь будет идти о ставших жертвами Скитальца мужчинах, о натурах жестких, у которых не было никаких других побуждений, кроме желания заглянуть в будущее. Он упомянул и о том, что обстоятельства его собственной жизни в доме еврея, его бегство оттуда и причины, побудившие его вслед за тем отправиться в Ирландию, были, пожалуй, столь же необычны, как и все то, о чем он рассказал. Молодой Мельмот (чье имя читатель, возможно, уже успел позабыть) выказал самое серьезное намерение[644] удовлетворить до конца свое опасное любопытство; может быть, к тому же он еще тешил себя безрассудной надеждой увидеть, как оригинал уничтоженного им портрета выйдет вдруг из стены и возьмется сам продолжать эту страшную быль.

Рассказ испанца занял много дней; когда он был закончен, молодой Мельмот дал своему гостю понять, что готов услышать его продолжение.

В назначенный для этого вечер молодой Мельмот и его гость снова сошлись в той же комнате. Была ненастная тревожная ночь; дождь, ливший целый день, сменился теперь ветром, который налетал неистовыми порывами и так же внезапно затихал, как будто набираясь сил для предстоящей бури. Монсада и Мельмот придвинули свои кресла ближе к огню; по временам они глядели друг на друга с видом людей, которые стараются друг друга подбодрить, дабы у одного хватило мужества слушать, а у другого — рассказывать, и которые тем более озабочены этим, что ни тот ни другой не чувствуют этого мужества в себе.

Наконец Монсада набрался решимости и, откашлявшись, приступил к своему рассказу; однако очень скоро заметил, что ему никак не удается завладеть вниманием слушателя, и — замолчал.

— Странно, — промолвил Мельмот как бы в ответ на это молчание, — шум какой-то: будто кто-то бродит по коридору.

— Тсс! Погодите, — сказал Монсада, — я не хотел бы, чтобы нас подслушивали.

Оба замолчали и затаили дыхание; шорох возобновился; не могло быть сомнения, что чьи-то шаги то приближаются к двери, то снова от нее удаляются.

— За нами следят, — сказал Мельмот, приподнимаясь со своего кресла. В эту минуту дверь отворилась, и на пороге показалась фигура, в которой Монсада узнал героя своего рассказа и таинственного посетителя тюрьмы Инквизиции, а Мельмот — оригинал висевшего в голубой комнате портрета и существо, чье непостижимое появление в ту минуту, когда он сидел у постели умирающего дяди, повергло его в оцепенение.

Фигура эта стояла какое-то время в дверях, а потом тихо пошла вперед и, дойдя до середины комнаты, снова остановилась, но даже не взглянула на них. Потом она приблизилась к столу, за которым они сидели, медленным, но отчетливо слышным шагом и теперь стояла перед ними. Обоих охватил глубокий ужас, но ужас этот по-разному себя проявил. Монсада беспрерывно крестился и принимался читать одну молитву за другой. Приросший к своему креслу Мельмот уставился невидящими глазами на пришельца. Это действительно был Мельмот Скиталец, такой же, каким он был сто лет назад, такой же, каким, может быть, будет в грядущих столетиях, если возобновится действие того страшного договора, который продлевал его дни. Сокрытая в нем сила не ослабела, однако взгляд его потускнел[645], в нем не было больше того устрашающего сверхъестественного блеска, какой он всегда излучал: это ведь был зажженный от адского пламени маяк, и он заманивал (или, напротив, предупреждал) отчаянных мореплавателей на рифы, о которые разбивались многие корабли и где иные из них тонули, — этого чудовищного света уже не было; всем обличьем своим он ничем не отличался от обыкновенного смертного, от того, каким он был изображен на портрете, уничтоженном молодым наследником рода, только глаза у него теперь были как у мертвеца.

Когда Скиталец подошел совсем близко к столу и мог уже их обоих коснуться, Монсада и Мельмот в неодолимом ужасе вскочили с кресел и приготовились защищать себя, хотя отлично понимали в эту минуту, что все равно никакие средства не помогут справиться с существом, которое сметает на своем пути все и насмехается над слабостью человека. Скиталец взмахнул рукой — жест этот выражал пренебрежение без вражды, — и до слуха их донеслись странные и проникновенные слова единственного на свете существа, которое дышало тем же воздухом, что и другие люди, но чья жизнь давно уже преступила отведенные человеку пределы; голос, который бывал обращен только к несчастным, истерзанным горем и грехом, всякий раз повергая их в новые бездны отчаяния, зазвучал теперь размеренно и спокойно и был подобен отдаленным раскатам грома.

641

Отпускаю тебе грехи (лат.).

642

Я уже дал его тебе в твой смертный час (лат.).

643

Звонили в колокол, месса шла… — Стихотворные строчки заимствованы из баллады Роберта Саути «Старуха из Беркли. Баллада, рассказывающая о том, как она ехала верхом вдвоем и кто сидел перед ней» (1798), известной русскому читателю по вольному переводу В. А. Жуковского. Из 190 стихов этой баллады Саути Метьюрин цитирует лишь выдержки, а именно стихи 102–105, 112, 122–125, 134, 146–149).

644

…серьезное намерение… — Шекспир. «Отелло» (I, 3).

645

Сокрытая в нем сила не ослабела, однако взгляд его потускнел… — Начало этой фразы восходит к словам во Второзаконии (34, 7): «Моисею было сто двадцать лет, когда он умер; но зрение его не притупилось, и крепость в нем не истощилась»; конец фразы восходит к Книге Бытия (27, 1): «Когда Исаак состарился, и притупилось зрение глаз его, он призвал старшего сына своего Исава». Таким образом, эта фраза контаминирована Метьюрином из двух совершенно различных и даже противоположных по смыслу фраз из сочинений, входящих в Библию.