Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 84

В конце концов я возрадовался, что никогда не бывал на маяке: он мне дорог на своем месте. Желание, чтобы вещи пребывали на своих местах, давняя моя слабость. Это приучает к усидчивости. Любое вторжение, меняющее распорядок быта, будь то приезд родственников из Детройта, появление постояльцев согласно табличке на дереве, даже неожиданный приход кого-то из пригорода заставляли понять, насколько мы с бабушкой самостоятельны в собственной жизни. Эд, брат моей матери, приезжал порою на выходные и пытался незамедлительно вывести нас из налаженного ритма. Дядя Эд, низенький, неугомонный, ссутуленный долгими часами на сборочной линии Гудзоновского автозавода, сразу выкрикивал: «Бери свою удочку!» или «Закусим на природе!» или просто «А ну прокатимся!» При последнем предложении я шел за садовым инструментом и рукавицами, клал их в багажник автомобиля, поскольку поездка обязательно завершалась кладбищем. Это была семейная церемония, и мне она была по душе. Прочие затеи ничего особенного в себе не заключали: на природу или на рыбалку я мог отправиться своим ходом, что и делал весьма часто. Но кладбищу требуется, чтоб люди были в сборе. Бабушка обычно привозила с собой и сажала на фамильном участке петунии и турецкую гвоздику. Покамест она занималась этим, остальные прилаживались и выдирали траву вокруг могил и памятников. И всегда поминали тех, кто тут похоронен. Мне нравилось слушать, узнавать о покойных. Возникало чувство, что тебя благословляет строгое и блистательное прошлое. В печали звучала внезапная любовь. Иной мир, существующий где-то, издавал свой шепот. Не с небес — то было б глупо, но откуда-то.

У малых городков долгая память. Люди умирают, убывают, но в некотором смысле остаются, в мыслях и разговорах тех, кто жив в городке. Моя бабушка, Сейра Уоллес, лежит здесь. Она не здесь, она где-то… И по-прежнему воздействует на сущее. Я никогда не верил в душу, в личное бессмертие. Честно сказать, сама эта мысль мне чужда. Однако с удовольствием ходил на кладбище. Нравился мне ритуал почтения. Причем открывался нескончаемый смысл продолжения жизни, без каких-то отдельных лиц. Бывших, бытующих, будущих.

Допустим, мы останемся наконец лишь с сентиментами, этой зыбкой, субъективною штукой. Известны алтари, возведенные погрубее. В какой-то момент, пока остальные пололи, сажали и переговаривались, я удалялся, шел в край кладбища, где похоронен мой отец, и смотрел на памятник. Недолго. Цветов никогда не приносил.

Дядя Эд предложил, что наймет лодку и прокатит меня до маяка, в день последней жуткой ссоры между моей матерью и моей бабушкой. Сам я поразился в то утро своему ответу, что мне туда не хочется. Подступало нечто злое, и присутствовать казалось мне необходимым, дабы сберечь дом. Я ковырялся с завтраком в кухне. Дядя уставился на меня, пожал плечами и отвернулся к посудной полке над широкой плитой. Приезжая, он там держал бутылку виски и в течение дня несколько раз прикладывался к ней. Выпитое никак внешне не действовало, хотя бабушка обожала уверять, что в его молодые годы лошадь тверже, чем он, находила дорогу домой. Он плеснул себе чуток и ласкал рюмку, мы глядели друг на друга и слушали. Смешиваясь со вздохами ветра в соснах по соседству, нарастал шум где-то в парадных комнатах нашего дома. Две женщины кричали друг на дружку. Дядя Эд улыбнулся мне, рюмку поставил на полку. «Схожу-ка я», — сказал. Пока он проходил в дверь, я расслышал крик матери: «Я у тебя в служанках тридцать лет!» Бабушкин голос звучал громче: «Ты продала эти бумаги!» Миску из-под каши я поставил в раковину, залил водою и намерился выскользнуть через черный ход. Дядя Эд гудел: «Ты ж не хочешь засадить родную дочь в тюрьму!»

В глубине сада стоял высокий раздвоенный дуб. Чтоб удобней было влезать на него, я прибил перекладины меж расходящимися стволами, получилось подобие лестницы. Предпочел я тот ствол, который повыше, лез и лез до места, где он, не толще сука, трясся и качался под ветром. Над домами и деревьями было мне видно, где голубая чаша неба встречается с темно-серым горизонтом озера. Ближе к берегу вились белые полоски прибоя. Все подрагивало, потому что дуб мотался взад-вперед. Внизу машина дяди Эда торчала посередь двора. И увидел я, что дядя вместе с моей матерью вышли из дома, остановились у автомобиля. Демисезонное пальто мать держала на руке. Наверно, они звали меня, но слышно не было. Мать села в машину. Дядя вернулся на крыльцо за чемоданом, стоявшим у перил. Мать уезжала. Я кричал, кричал, но ветер шумел беспрерывно, и мой голос терялся в нем. Когда я спустился, они уж уехали. Руки горели от столь быстрого спуска. Я отправился на озеро глядеть на волны.

Дядина машина стояла на прежнем месте при моем возвращении ко времени ужина. Дядя Эд сидел на заднем крыльце. «Посадил твою мать в автобус до Детройта, — сказал он. — Тебе она записку оставила». Я взял ее с собой в комнату в мезонине и там прочел. Была она короткая: просто, мол, нужно мне будет вернуться в город в конце лета и ходить в школу.

Особого обсуждения не произошло. Я помогал накрывать на стол, бабушка задала вопрос: «Как она могла?» Я ничего не ответил. Иногда в последующие годы она ставила тот же вопрос «Как она могла?», непонятливо я оставлял его без ответа. Вот и все. Лето здесь, зиму там, молчок. Словно поделили тебя разведенные честь честью родители, ни один из коих не обсуждает второго.



В тот вечер дядя Эд сводил меня в аптеку, угостил прохладительным напитком. Говорил, что в каждом деле обычно есть две разных стороны, и я с готовностью принял это суждение. С одной стороны, мать обращалась с деньгами невесть как, и ссора частично произошла из-за этого. С другой стороны, служить компаньонкой моей бабушке все эти годы удовольствие было невеликое. Нежеланные гости не задерживались в доме, поклонникам некогда было показать себя. Дядя Эд послал меня наколоть на утро лучины в свете, падавшем с заднего крыльца, и я занялся этим, дивясь, как держался тут мой отец и нянчил меня.

Я установил камеру близ обрыва на мысу, придерживая от ветра штатив, чтобы сделать последний план маяка. Медленный наезд, пока здание заполнит весь кадр. Это и будет завершение заключительного эпизода. Приспело время вызывать съемочную группу в полном составе, дабы самому освободиться для интервью и собственных высказываний перед камерой, довершить восстановление прошлого. Снова укрывшись от ветра, я подумал, что в самый раз задвинуть подальше пишущую машинку и отложить до поры сценарий про будущее.

Мы под властью вот какого чувства: ничто не срабатывает как положено, как должно бы получаться, все идет к худшему, а не к лучшему. У каждого свой набор сетований, их перечисление — неотъемлемая черта любого обмена мнениями. Зачастую технические достижения порождают больше раздражения, нежели удовлетворенности. То же и с общественными учреждениями: мы жалуемся, что правоукрепляющие формирования не укрепляют право, школы не учат, социальное обеспечение плодит нищету. В эру ширящейся власти мы в ней разуверяемся. Язвит сознание, что жизнь сама по себе идет к упадку, а человека осаждают нарастающие бедствия личные и общественные. И не знаем мы, как от этого увернуться, поскольку общее надсадное состояние обещает мало шансов на улучшение.

Телестудия сочтет это слишком мрачным, потребует «уравновесить», но вроде бы не сыскать нынче чего-нибудь подходящего в этом смысле. По-моему, ближайшее будущее принесет кричащее столкновение между патриотами-оптимистами и бунтовщиками-пессимистами. И трудно будет объяснить, отчего это я возлагаю больше надежд и предпочтения на последних. Такие оценки сближают меня с бабушкиной убежденностью, что человек близок к тому, чтобы плохо кончиться. Если сопоставить самоконтроль и самоизничтожение, то оптимисту не на что опереться в истории. Ну а забили барабаны, надо ж и ему высказаться.

Бабушка как в воду глядела: тот доллар прожигал дыру в моем кармане. Я вскрыл конверт, миновав дом с привидениями, по пути к мысу Кимбол, и, разумеется, обнаружил ту зелененькую бумажку. От ветра завернул в расселину, чтобы прочесть материно письмо. Почерк у нее был крупный, но буквы лепились тесно, читались с трудом, так что, расшифровав ту новость, что она со своими сослуживицами побывала на концерте, я отвлекся. С востока, за скалами из песчаника, берег изгибался и врезался в озеро вплоть до точки, в которой пляж и сосновый бор образовывали кромку полуострова, указующего на маяк. То был Пуант-о-Барк, там селились семьи богачей. Настоящие отдыхающие. Я был ни то ни се. Неприкаянный. Вот уж идеальное место предаться мечтаниям, к чему я был пристрастен: природа словно пульсировала, набегала и отступала, вела диалог; но в тот день сердце мое не отзывалось. Доллар не давал покоя. Поднятая бабушкой кутерьма звала избавиться от него. Неодолимая тяга протратить этот доллар проникла в меня. Я сполз к тому месту, где начинается пляж, и зашагал в обратном направлении, мимо дока и складов.