Страница 13 из 14
Рядом с коробкой лежал том с тремя романами великолепного русского эмигранта, солдата Добровольческой армии, французского таксиста. Читая эти романы, я чувствовал светлую и тёплую, почти непостижимую для меня, расплывающегося в улыбке даже перед тем, как ударить человека, горечь в сердце.
Ещё там была тетрадка в клеточку, в которую я иногда, не чаще раза в неделю, но обычно гораздо реже, записывал, сам себе удивляясь, рифмованные строки. Они слагались легко, но внутренне я осознавал, что почти ничего из описанного не чувствую и не чувствовал ни разу. Порой я перечитывал написанное и снова удивлялся: откуда это взялось?
А вышивки своей подруги я никогда не разглядывал.
Потом у неё проходили выставки, оказалось, что это ни фига не погоны, и она попросила вернуть картины, но я их потерял, конечно, – пришлось что-то соврать.
Однако на выставку я пришёл, и там она меня зачем-то познакомила с Алексеем, хотя никакого желания с ним и вообще с кем угодно знакомиться я не выказывал.
С первого взгляда он производил странное впечатление. Болезненно толстый человек, незажившие следы юношеских угрей. Черты лица расползшиеся, словно нарисованные на сырой бумаге.
Однако Алексей оказался приветливым типом, сразу предложил мне выпить за его счёт где-нибудь неподалёку, оттого выставку я как следует не посмотрел.
Почему-то именно его вытолкнули на весеннюю улицу, чтобы меня окликнуть, когда у меня кончились деньги, и он, да, громко произнёс моё имя.
Мы поздоровались, и он немедленно присел, чтобы завязать расшнурованный ботинок. Я задумчиво смотрел на его макушку с редкими, потными, тонкими волосами – как бывают у детей, почти грудничков.
У него была большая и круглая голова.
Потом он встал, я и не думал начинать разговор, но он легко заговорил первым, просто выхватил на лету какое-то слово, то, что было ближе всех, возможно это слово было «асфальт», возможно – «шнурок», и отправился за ним вслед, и говорил, говорил. Ему всегда было всё равно, с какого шнурка начать.
Без раздумий я согласился ещё раз выпить на его деньги.
Опустошив половину бутылки водки, выслушав всё, что он сказал в течение, наверное, получаса, я наконец произнёс одну фразу. Она была проста: «Я? Хорошо живу; только у меня нет работы».
Он сразу предложил мне работу. В том же месте, где работал он.
Мы быстро сдружились, не знаю, к чему я был ему нужен. А он меня не тяготил, не раздражал и даже радовал порой. Он любил говорить, я был не прочь слушать. С ним постоянно происходили какие-то чудеса – он вечно засыпал в подъездах, ночных электричках и скверах пьяный и просыпался ограбленный, или избитый, или в стенах вытрезвителя, тоже, кстати, ограбленный.
Он обладал мягким и вполне тактичным чувством юмора. Иногда его раздумья о жизни выливались в красочные афоризмы. Трезвый, он передвигался быстро, но на недалёкие расстояния – скажем, до курилки, много курил, любил просторные рубашки, башмаки носил исключительно пыльные и всегда со шнурками.
Я обращался к нему нежно: Алёша. Ему было чуть за тридцать, он закончил Литературный институт и служил в армии, где его немыслимым для меня образом не убили.
Наша работа была нетрудна. Мы стали пополнением в одной из тех никчёмных контор, которых стало так много в наши странные времена. Они рождались и вымирали почти безболезненно, иногда, впрочем, оставляя без зарплат зазевавшихся работников, не почувствовавших приближающегося краха.
Вечерами, под конец рабочего дня, он тихо подходил ко мне и, наклонившись, говорил шёпотом:
– Что-то грустно на душе, Захар. Не выпить ли нам водки?
Мы выбредали с работы, уже чувствуя ласковый мандраж скорого алкогольного опьянения, и оттого начинали разговаривать громче, радуясь пустякам.
Почти всегда говорил он, я только вставлял реплики, не больше десятка слов подряд; и если сказанное мной смешило его – отчего-то радовался. Я не просил многого от нашего приятельства, я привык довольствоваться тем, что есть.
Приближаясь к ларьку, Алёша начинал разговаривать тише: словно боялся, что его застанут за покупкой водки. Если я, по примеру Алёши, не унимался у ларька, продолжая дурить, он пшикал на меня. Я замолкал, веселясь внутренне. У меня есть странная привычка иногда слушаться хороших, добрых, слабых людей.
Мы скидывались на покупку, чаще всего поровну, – однако Алёша ни разу не доверил мне что-то купить, отбирал купюру и оттеснял от окошка ларька с таким видом, что, если он не сделает всё сам, я непременно спутаюсь и приобрету коробку леденцов.
Он брал бутылку спиртного, густо-жёлтый пузырь лимонада и два пластиковых стаканчика. Никакой закуски Алёша не признавал. Впоследствии – так думал он – оставшиеся деньги наверняка пригодятся, когда всё будет выпито и этого, конечно же, покажется мало.
Мы уходили в тихий, запущенный дворик. В уголке дворика стояла лавочка – по правую руку от неё кривился барачный, старый, жёлтый дом, по левую – ряд вечно сырых, прогнивших сараев, куда мы, вконец упившись, ходили сливать мочу.
Подходя к лавочке, он говорил с облегчением: «Ну вот…» В том смысле – что всё получилось, несмотря на моё нелепое шумное поведение и надоедливые советы купить хоть чего-нибудь пожевать.
Водку он всегда убирал в свою сумку, разливая, когда считал нужным.
Мы сбрасывали с лавочки сор, стелили себе газетки, о чём-то негромко острили. Шутки уже звучали в ином регистре: притихшая гортань словно приберегала себя для скорого ожога и не бурлила шумно и весело.
Закуривали, некоторое время сидели молча, разглядывая дым.
Потом Алёша разливал водку, я сидел, склонив голову, наблюдая за мягким течением светлой жидкости.
После первой рюмки он начинал кашлять и кашлял долго, с видом необыкновенного отвращения. Я жевал черенок опавшего листка, незлобно ругая себя за то, что не отобрал у Алёши немного денег купить мне еды.
Иногда из жёлтого, окривевшего на каждое окно здания выходили молодые люди, сутулые, с глупыми лицами, в трико, оттянутых на коленях, в шлёпанцах; громко разговаривали, неустанно матерясь и харкая на землю.
Я кривился и смотрел на них неотрывно.
– Только без эксцессов, Захар, я прошу тебя. Не надо никаких эксцессов, – сразу говорил Алёша, косясь в сторону, словно и взглядом не желал зацепить отвратное юношество.
– Не буду, не буду, – смеялся я.
В пьяном виде я имею обыкновение задираться, грубить и устраивать всякие глупости. Но в каком бы я ни был непотребном состоянии, я бы никогда не стал вмешивать в свои чудачества этого грузного, неповоротливого, с наверняка больной печенью человека. Ни подраться, ни убежать – что ж ему, умирать на месте за мою дурость?
– Не буду, – повторял я честно.
Молодые люди кричали что-то своим девушкам, которые появлялись то в одном, то в другом окне на втором или третьем этаже. Девушки прижимались лицами к стеклу; на их лицах была странная смесь интереса и презрения. Покривившись, ответив что-то неразборчиво, девушки уходили в глубь своих тошных квартир с обилием железной посуды на кухнях. Иногда, вслед за девушками, в окне на мгновенье появлялись раздражённые лица их матерей.
Наконец молодые люди разбредались, унося пузыри на коленях и мерзкое эхо поганого, неумного мата.
После второй рюмки Алёша веселел и пил всё легче, по-прежнему неприязненно жмурясь, но уже не кашляя.
Понемногу разогревшись, порозовев своим ужасным лицом, он начинал говорить. Мир, казалось, открывался ему наново, детский и удивительный. В любом монологе Алёши неизменно присутствовал лирический герой – он сам, спокойный, незлобный, добрый, независтливый человек, которого стоит нежно любить. Чего бы не любить Алёшу, если он такой трогательный, мягкий и весёлый? – так думалось мне.
Иногда я по забывчивости пытался рассказать какую-то историю из своей жизни, о своей работе в кабаке, о том, что там происходили дикие случаи и при этом я ни разу не был ни избит, ни унижен, но Алёша сразу начинал нетерпеливо ёрзать и в конце концов перебивал меня, не дослушав.Покурив ещё раз, оба донельзя довольные и разнеженные, мы вновь направлялись к ларьку, с сомнением оглядываясь на лавочку: нам не хотелось, чтобы её кто-нибудь занял.