Страница 16 из 47
Какое‑то время он мысленно играл словами, потом уснул. Спал, просыпаясь как всегда — каждые четверть часа на десять секунд. Он редко позволял себе расслабиться полностью, и поэтому ему казалось, что он не спит совсем. Уже много лет не спит совсем. Но это казалось сознанию, а организм вполне высыпался.
Пёс спал так же, только несколько раз вставал и бродил вдоль прибоя, но не беспокойно, а так — философски как‑то…
…Когда мальчик проснулся окончательно, уже рассветало и над океаном быстро плыли на запад лёгкие рваные перья облаков. Мальчик спал бы и дальше, но ему показалось, что по другую сторону от него — не там, где Кузя — сидит человек. Он быстро повернул голову.
Конечно, там никого не было. Вот только неясно было, как расценивать этот мираж. Подобные преследовали его почти два месяца три года назад, когда он выбирался из Пояса Городов — полуспятивший и умирающий от усталости. Около двух месяцев они шли вместе с ним, разговаривали друг с другом возле его привалов и даже шутили. Мальчик умолял их отстать, говорил, что они мёртвые и почти поверил в то, что и сам умер (ха–ха). Потом было то болото на окраине леса. У него тогда оставалась последняя граната, немецкая граната. Не колотушка на длинной деревянной ручке, а похожая на яйцо осколочная. Он вышел из города и в каком‑то обалдении бродил по кромке болота, с тоской глядя на лес за ним. Из болота с хлюпаньем вылез какой‑то варан, таких мальчик потом больше никогда не видел. Варан был активный и размером с парочку грузовых вагонов. Нельзя сказать, что мальчик так уж протестовал в отношении своего возможного съедения. Скорее ему было всё равно. Но рефлексы есть рефлексы — он снял с пояса гранату и запустил её в гостеприимно распахнутую пасть, а потом сел на траву и закрыл глаза. Почему‑то ему представлялось, что всё будет, как в штатовском фильме: чудовище окажется непрошибаемым. Но всё получилось, как в жизни — граната разорвалась где‑то в глотке, варан пожизненно подавился и двинул коней. Мальчик сказал задорно дёргающейся туше: «Не х…й,» — и расплакался в первый и последний раз за всё время, проведённое в этом мире.
Визиты мертвецов после этого прекратились.
И вот пожалуйста. Или показалось всё‑таки?..
Мальчик сел и обхватил коленки руками, надвинув на плечи куртку. Не глядя, взял флягу, машинально взболтнул её и, открыв, напился. Воды было много, а в сотне метров отсюда ещё вчера он видел ручей. Внезапно ему захотелось холодной воды. И есть, но сначала — холодной воды. Ещё захотелось хлеба, но это было невыполнимое желание.
Мальчик встал, отцепил флягу и вытащил из кобуры маузер. Увязая в песке, побрёл к ручью. Пёс проводил его взглядом, но остался лежать возле снаряжения.
Подальше от берега дюны проросли редкой серой травой. Пучками, похожими на метёлки. Пучки были некрасивые и какие‑то убогие. На них было неприятно смотреть, и мальчик смотрел под ноги и думал, что хлеба очень хочется. Он тысячу лет не ел хлеба.
Внезапно вспомнилось другое.
Тогда они ещё наступали. Бой за вокзал получился тяжёлым, хотя и коротким. Из отряда в триста человек осталось едва пятьдесят стоячих, почти все были ранены, а не меньше сотни — убито. Он тоже был ранен, пуля пробила левое плечо навылет. Везде лежали трупы, местами навалом, лужи крови стыли на кафеле пола, катались под ногами гильзы и пахло пороховой гарью и извёсткой от похожих на швейцарский сыр, избитых стен. В пустые окна задувал ветер. Стонали и ругались раненые. На путях горели составы.
Они вошли в ресторан. Тут было то же самое. Кто‑то начал поднимать столики и стулья. Ещё кто‑то сел за пианино, в котором почему‑то не было ни одной дырки, начал играть «К Элоизе», и печальная мелодия дико звучала в похожем на цех бойни помещении. Потом кто‑то из ребят германской группы нашёл полный холодильник баночного пива, и германцы тут же деловито перепились вдрызг и орали дурными горловыми голосами, обняв друг друга за плечи и раскачиваясь: «Голариоооо, голариоооо, ооо, холллоооо…» Пустые банки падали между трупов. Другие холодильники оказались набиты консервами, в шкафах оказались печенья и сухарики в пакетах, чипсы… Кто хотел есть — распарывали консервные жестянки ножами, которыми полчаса назад дрались врукопашную, подцепляли куски тушёнки, рыбы, каши, мазали икру и масло на галеты и безостановочно трепались обо всём на свете. Включили телевизор под потолком, на полочке — и он вдруг поймал российский канал МТВ, все жутко удивились, а русские, когда появился и запрыгал по экрану Киркоров, дружно завопили: «Оймамащакакдамща как дам!!!»
Мальчик сидел за одним из столов, ел икру, пил горячий кофе и щёлкал затвором винтовки. Маслянистый ровный звук щелчка ему нравился, он успокаивал. В то время мальчик ещё не мог назвать себя старожилом и постоянно мучился дурацкими мыслями о том, что с ним случилось. И дурацкими мыслями о том, куда он попал. Да что там: все мысли казались ему дурацкими, потому что он совершенно отчётливо помнил тогда, что ему было восемьдесят два года (согласитесь, это не возраст для мальчика) и он умер (скорее всего, во сне) в своей постели, в своём доме на окраине уездного городка — одного из ничем не примечательных городов Славянской Империи, не последним из строителей которой он лично являлся. То есть, поскольку он умер, то думать ни о чём не может по определению. Когда‑то мальчик успел поучаствовать в дюжине крупных и одной глобальной войне и хорошо себе представлял, что мёртвые не думают. Они — мёртвые…
…Я перевернул этот лист и, не глядя на следующий, встал.
Юрка спал, вытянувшись на спине под покрывалом. Уже совершенно спокойно спал — приступ, судя по всему, полностью прошёл.
Многие в нашем возрасте пишут книжки (и немногие в этом признаются). Книжки позволяют прожить такую жизнь, какую тебе хочется самому, исправить неисправимое, дополнить неполное… Я никогда не писал, мне вполне хватало чтения книг. Не хочу сказать, что мне и не хотелось писать… Скорее я просто не хотел увеличивать количество графомании в мире, где есть Толкиен, Хайнлайн, Веркин, Погодин… тот же Верещагин…
Но написанное Юркой (или всё‑таки кем‑то ещё?) не было графоманией.
Нет. Не было…
…Когда я уже почти уснул, лёжа на животе в своей кровати, то увидел — отчётливо и ясно — пустынный берег неведомого океана, ровные ряды мелких волн и бок о бок сидящих на чёрном вечернем песке мальчишку и пса.
Они задумчиво смотрели на закатный горизонт — огненный и свинцовый.
У мальчишки было моё лицо.
Меня разбудила гитара.
Одного взгляда, брошенного на часы, хватило, чтобы понять — безбожно рано. Не было ещё семи! Между тем, гитара настаивала, что день начался.
Интересно, кто это, думал я, сердито поднимаясь. Не тётя же Лина так наяривает? Но с другой стороны — неужели Юрка, с его‑то плечом и ночным приступом (ощущение, кстати, такое, что мне всё это приснилось…)?
Пока я умывался, чистил зубы, проверял, дома ли тётя (её снова не было — но на этот раз без записок или каких‑то иных объяснений) — гитара продолжала звучать. Неведомый музыкант наяривал прямо‑таки вдохновенно и, надо сказать, очень умело, уж это я мог оценить вполне. Я поискал комнату Юрки и в конце концов оказался прямо около её дверей.
Точно. А самое смешное, что ночью я нашёл её сразу… и комната была рядом с моей.
Когда я вошёл к Юрке, он сидел по–турецки на кровати и наигрывал что‑то сложное на гитаре. Значит, я не ошибся… Злость на раннее пробуждение прошла почти тут же.
Чёрт, он действительно здорово играл!!! Что‑то такое знакомое… и вдруг я понял: тема Chi Mai Энио Мариконе! Я и не знал, что можно так её играть на гитаре — ведь это для нескольких инструментов… Проще говоря, я заслушался. Это были не «три аккорда», выше которых в музыке даже Высоцкий не смог подняться!