Страница 5 из 106
А накануне вечером происходит трапеза священного судного дня — капорес, обряд, напоминающий об искупительной жертве Авраама. За каждого члена семьи режут курицу или петуха, чтобы вместе с их кровью в землю ушёл грех, совершенный человеком за год. Красиво расставляют блюда, возглашают над столом молитвы, без которых нельзя начать капорес. Затем в ночи несут белые стройные свечи, свечи мольбы и покаяния. Они зажжены во имя умерших, чтобы им на том свете было светлее и они могли бы разглядеть тех, кто остался внизу. Сотни свечей в ящиках с землёй, словно священные флаги, пламенеющие цветы. Пламя от каждой свечки растёт и разгорается. Множество лиц… Лица, лица, лица. Бороды. И снова лица и бороды. Фигуры в белом теснятся, толкая друг друга — это необходимые несовершенства самого совершенного в мире ритуала.
Отец перед уходом показывал матери страницы в молитвеннике, которые ей надо было читать в синагоге. Женщины в доме молитвы могли находиться только на балконе, на специально отведённом для них этаже, и читать Библию, в которой описывается исполнение первого праздника Йом-Киппур. В особо драматических местах надо было плакать. Чтобы не ошибиться, раввины накануне писали в молитвенниках своих прихожан: "Плачь здесь". Это было завораживающее зрелище. Маленький Исаак видел слёзы, которые рождались у людей, и это были настоящие слёзы раскаяния. Возможно, в этот миг он познавал соблазн театра. Спустя двадцать лет точно такими же слезами будут плакать героини фильмов в исполнении Любови Орловой.
Розалия Исааковна никогда не рыдала невпопад. Она знала Шулхан-Арух — свод религиозных законов и правил — не хуже цадика. Женщины приходили к ней советоваться по каждому поводу, мужчины обязательно раскланивались при встрече. В такие минуты маленького Исаака переполняло чувство гордости за собственную маму. Его отношения со взрослыми мужского пола были совсем иными.
Дядя Самуил стоял рядом с Цали и молился. Мужчины плакали тихо, просто, без ужимок. Разве что иногда во время молитвы закладывали в нос понюшку табаку, чтобы слёзы лились обильнее. Каждая слеза казалась бриллиантом.
Маленький Исаак с детства невзлюбил каддиш — молитвы, читаемые по умершим. Когда читали каддиш, всё замолкало. Звуки умолкали в природе, не скрипели сапоги, не стонала земля, не пели птицы. Как будто все звуки улетали наверх, на небо, а не падали вниз. Под напевы каддиша хотелось плакать и молчать. Наступала тишина, а Исаак не любил тишину. Она была его врагом. Тихо было, когда хоронили его маленькую сестрёнку, которая умерла от неведомой болезни.
На улицах бесшумно раскачивались голые ветки тополей. Свечи догорали, маленькие искорки вспыхивали на непорочной синеве неба. Исаак еле дышал, стоя не шевелясь. Плакали дома, небо тоже плакало. Потом читали отрывки из Агады. Это было самым волнующим моментом. Куда это всё кануло, в какую Лету? Единственным воспоминанием тех волнующих переживаний поэзии древнего народа в памяти маститого Исаака Осиповича Дунаевского спустя тридцать лет осталась необъяснимая любовь к восточным поэтам — Саади, Хафизу, Хайяму, — а также красное субботнее вино и мерцающее пламя свечей, роскошные детали таинственного обряда. Роскошные воспоминания гетто.
Мир детства не покинул взрослого и знаменитого Исаака Дунаевского. Он транспонировался в другие фигуры, другие ноты, на октаву выше. Фигуру сойфера — переписчика священных книг — заменила фигура переписчика нот, сочинённых Дунаевским, знаменитого Маковоза. Бессловесного человека, работу и труд которого маститый композитор так любил дарить своим юным поклонницам. Для него Дунаевский был богом. Это была другая — "красная" мудрость мира, которая пришла на смену местечковой мудрости, позабытой Исааком Осиповичем.
К десяти годам Исаак из Лохвицы начал сочинять первые музыкальные пьески. Текстом ему чаще всего служил набор выдуманных им слов. "Ля-ля-ля", "фа-фа-фа" и так далее. Сюжетами преимущественно являлись картины загробного мира, которые он с детства усвоил от матери: сатана пускает дым и клевещет на каждого умершего, которого взвешивают на весах, показывающих грехи и добродетели. Ад и рай видны только через оконца. В аду груды раскалённого угля вперемешку с вечным льдом. В раю стулья и колонны из бриллиантов, и под ногами у каждого скамеечка, на которой сидит ангел и подсказывает, что говорить Всевышнему.
Весной 1910 года Борис с Исааком сдавали экзамены во вновь открытое в Лохвице среднее учебное заведение для мальчиков. Именно тогда Исаака сфотографировали второй раз. Снимок был очень удачный, и он сберёг его на всю жизнь. Когда о Дунаевском стали выходить первые книги, этот снимок везде печатали как доказательство одарённости ребёнка. Исаака специально подстригли. На фотографии запечатлён мальчик в форменном костюме, из чуть великоватого воротника торчит худая шейка. Голубые, чуть выпуклые глаза, белая кожа.
Исаак чувствовал себя взрослым. Он мог решать сложные математические задачи. Больше всего на свете ему хотелось учиться и получать пятёрки. Кто-то из его дворовых приятелей говорил, что учиться очень страшно. Будто в Лохвицкой гимназии педагоги такие высокие — выше Голема, вместо ботинок у них копыта, а мальчишки, которые там учатся, — жестокие и любят командовать новичками. Исааку казалось, что ему это не грозит. Он знал, что он совсем другой — это он должен командовать, а остальные слушаться.
Дети Дунаевского сдали экзамены на "отлично". Они наивно радовались, мечтая, как гордо расскажут дяде Самуилу о том, что ответили на все вопросы. Дядя обещал каждому из мальчиков подарить по пакетику любимых конфет. Оставалось только получить законную награду, зажмурить глаза и протянуть руку ладонью вверх…
Но звёзды всё видят. На следующий день отцу сказали, что его дети в Лохвицкой гимназии учиться не будут. Розалия Исааковна всплеснула руками, дядя Самуил демонстративно запустил на всю громкость граммофон и, грозно сверкая глазами, пообещал, что этого дела так не оставит. У него достаточно связей.
Мальчики не попали в училище из-за процентной нормы, установленной для еврейских детей в казённых учебных заведениях. Отец долго совещался с дядей, что делать. Дети стояли под закрытой дверью и ждали своей участи. Дядя Самуил вышел и сказал, что их повезут учиться в Харьков. Борис издал радостный вопль. Незадолго до этого он слышал, как дядя Самуил рассказывал отцу про какую-то волшебную гимназию, где нельзя было носить пейсы, потому что царь запретил евреям с пейсами учиться в его заведениях. Мальчишек это известие скорее обрадовало. Кроме того, добираться до волшебной гимназии надо было сначала на балагуле, потом железной дорогой. Значит, дети должны были ехать на поезде. Ещё одно неслыханное удовольствие! Сколько плюсов из-за одного минуса — хороший обмен. Ради этого можно было даже на год расстаться с мамой. Ещё Исаак подслушал, что если они поступят в харьковскую школу, то их отдадут жить в незнакомый дом к чужим дяде и тёте. Харьков сам по себе был чем-то из области сказок. Там гуляли неведомые красотки, люди ездили в экипажах, и весь мир был освещён фонарями или залит солнцем. Места мраку там не было.
По предложению дяди Самуила на семейном совете решили, что параллельно мальчики будут заниматься музыкой. Исаак слушал очень внимательно, ведь он уже окончательно решил стать взрослым. Ему казалось главным получить форменный костюмчик, а всё остальное у него уже было: талант, прилежание и сумасшедшее желание побеждать. Дядя Самуил приводил в обоснование какие-то резоны про деньги, про скрипача Лантуха, про городской оркестр. Исаака это не интересовало. Он знал, что будет другим не из-за первого, второго или третьего. Он будет таким потому, что так надо, потому что это заложено в его характере. Каким он будет, он ещё точно не определил, но другим — это точно. Ему не хотелось быть посмешищем в семье, как дядя Самуил, или скрипачом Лантухом, который прилично зарабатывал только потому, что был один на весь город. Он знал, что это не для него.