Страница 7 из 16
Глядя на чемоданчик, я заключил, что господин Кравчак, по всей видимости, коммивояжер или страховой агент, и, думаю, я не был очень уж далек от истины.
Толчок, который разбудил меня, скорее всего, был вызван тем, что слишком резко затормозил машинист, а может, и тем, что при замедленном движении слишком свободно соединенные вагоны столкнулись буферами, точно ударными тарелками. Так или иначе, мы оба, я и Йозеф Кравчак, который тоже подремывал, проснулись. Он взял свой чемоданчик, мы оба поднялись — теперь мне и в голову бы не пришло заговорить с ним — и направились со всеми вместе к выходу.
На этот раз в дверях вагона ничего чрезвычайного не произошло, ни за какой крючок петлей свитера он не зацепился, как привиделось мне во сне, и в его руке я заметил проездной билет, так что и при выходе из вокзала не могло возникнуть никаких осложнений, к тому же мужчина, стоявший там, был не в кафтане, а в железнодорожной форме. Но даже если бы у выхода и произошло что-то необыкновенное, я все равно не смог бы это засвидетельствовать, ибо в эти минуты машинист вздумал выпустить пар, и весь перрон накрыло непроницаемым туманом, а когда туман рассеялся, Йозеф Кравчак, должно быть, уже прошел через входную дверь. Я не видел его и потом, на вокзальной площади, и у меня мелькнула мысль, что он, наверное, исчез так же, как и Йозеф К.
Однако вряд ли меня посетила бы такая мысль, если бы подобная история случилась не в Иерусалиме, а где-нибудь в другом месте. Но здесь, в этом волшебном городе, где нет ничего невозможного, мне всегда лезут в голову фантазии, которым я и сам поражаюсь.
Ну почему, например, некто, подумал я, сумевший превратиться в жука, не мог бы превратиться, предположим, в страхового агента? Почему за этим Йозефом Кравчаком не может скрываться все тот же Йозеф К.?
Да, такое сплошь и рядом случается в Иерусалиме. Вот вам кажется, что в чем-то вы дошли до самого конца, и вдруг обнаруживаете неисчерпаемое множество новых возможностей. Вы думаете, что вы добрели до конца дороги, а на самом деле вы оказались на перекрестке, у начала целого ряда других дорог. Вы словно плывете по могучей реке против течения, заплывая во все речки и ручейки, которые ее породили. Вы как дерево, возвращающее сок в свои корни. Ибо этот город, где одно преображается в другое, где нет начала и нет конца, доброжелателен ко всем людям, и более всего к поэтам. А точнее, к стихам, ими сложенным.
И хотя Йозеф К. однажды исчез у меня на глазах в щели между каменными параллелепипедами, а в другой раз где-то на старом иерусалимском вокзале, я и тогда, и теперь уверен, что здесь я его еще встречу. И даже наверняка не раз и не два. Скорее всего, на улице Пророков или, пожалуй, на улице под названием Мамилла, не то где-нибудь у Яффских или Дамасских ворот. Это может случиться в университетской читальне или на рынке в районе Махане Иегуда, а также в концертном зале или в любой другой узкой базарной улочке Старого города. Мы не можем не встретиться. Ведь где еще он мог бы прогуливаться, как не по этим местам?
Что зимой, что летом я хожу без шляпы. Жена на меня сердится, зимой, говорит, мозг у меня замерзнет, а летом хватит солнечный удар. Я смеюсь и называю ее «а идише маме», а если она все же заставляет меня надеть шляпу, я всякий раз где-то забываю ее и снова возвращаюсь домой с непокрытой головой. Однако, после того что приключилось со мной в прошлый четверг, я буду куда больше прислушиваться — хотя и не признаюсь ей в этом — к советам своей мудрой жены. И сейчас расскажу вам почему.
Четверг был прекрасным, золотисто-голубым днем, одним из тех, когда меня так и тянет из дому, хотя кое-кто залезает, подобно кошкам, в тень. Может, я и вправду уже такой старый, что моему телу хочется погреться на солнце. Не знаю, право. Но факт тот, что, когда иные запираются в домах с холодными стенами, я в такие дни отправляюсь на какой-нибудь холм за городом и подставляю лицо солнечным лучам.
Не все холмы вокруг Иерусалима одинаковы. Одни покрыты, хотя и не густо, растительностью, другие остались голыми с тех давних пор, как турки все подчистую вырубили, некоторые холмы каменистые, иные зеленеют старыми оливами и листвой миндаля на террасах, наслоившихся столетия назад одна над другой, какие-то холмы походят на округлые лица спящих женщин, а какие-то напоминают развалины крепостных стен, короче говоря, здесь все холмы разные, да и обзор с каждого из них другой. С некоторых открывается вид на далекие долины, с других — ваш взгляд упирается в сплошную линию передних домов розового города, с одних вы видите твердые стены скал, с других — черных коз и белых овец, пасущихся в мягкой тени близлежащих возвышенностей. Но на всех холмах вы найдете кусты диких цикламенов, нарциссов и маков, которые давным-давно стали для меня их неотъемлемой приметой.
На этот раз мой выбор остановился на склоне мягко спускающегося к востоку косогора, засаженного двадцать лет назад соснами и кипарисами. Но я уселся не посреди молодого леса, а на его прогретой опушке, о какую все еще опиралось послеполуденное солнце. Я был убежден, что именно в этом сейчас нуждалось мое старое, зябкое тело.
Мне было хорошо. Я нашел место, какое искал, и теперь мои глаза с удовольствием блуждали по склону, что расстилался передо мной, как и стадо овец и коз, которые паслись в тени на противоположном холме. Однако чуть погодя, очнувшись от мечтаний, я вновь вернулся к действительности. Ведь я пришел сюда, пусть и завлеченный красотой золотисто-голубого дня, но все-таки не без повода. Я всегда приходил на эти холмы за городом, когда мне хотелось побыть одному и что-то хорошенько обдумать. Вот и сейчас мне было о чем поразмыслить. Я растянулся на лесной опушке, закрыл глаза, потому как солнце не только приятно грело, но еще и слепило, и стал думать о том, о чем вчера мы поспорили с Эгудом.
Мой друг Эгуд Захави преподает в университете курс сравнительной литературы, читает на шести языках, нет книги, которой он бы ни знал, и для меня всегда большое удовольствие поговорить с ним о старых и современных авторах. Конечно, не всегда и не во всем мы соглашаемся друг с другом, и может даже случиться, как случилось вчера, что наш спор закончится ссорой, а потом еще немало дней каждый из нас будет болезненно ощущать шрамы от веских доказательств оппонента, которые ни я, ни он не смогли ни принять, ни опровергнуть.
И это случилось с нами не впервой. На сей раз речь зашла о Кафке, и если несходство мнений в отношении таких писателей, как, к примеру, Флобер или Честертон, может лишь расстроить меня, но уж никак не вывести из равновесия, то при разговоре о Кафке я моментально вскипаю и готов биться чуть ли не за каждое слово до последней капли крови. Как утверждает Эгуд, это потому, что я тоже ношу в себе Прагу, но это еще одно нелепое обвинение, только усиливающее мой гнев и несогласие. Ради того чтобы бороться за Кафку, у меня есть тысяча других поводов.
А на этот раз меня особенно возмутило, что Эгуд повторял суждения, которые я сплошь и рядом слышал от других, даже от тех, что слывут большими знатоками-кафкаведами, а на самом деле лишь дудят в одну дуду, превосходя друг друга в скудости мышления. Тех, кто видит величие Кафки в том, что он на десятилетия вперед предугадал ужасы нацистских лагерей, я всегда считал близорукими тупицами. А когда кто-то утверждает, что Кафка прежде всего стремился выразить беспомощность маленького человечка, попавшего под колеса бюрократической машины, я лишь пожимаю плечами, удивляясь проявлению такого пустозвонства. Но когда я нечто подобное услышал из уст Эгуда, я не выдержал и разразился потоком крепких словечек, о каких пожалел, как только осознал их резкость.
Эгуд был явно поражен категоричностью, с какой я отмел его суждение о Кафке. Должно быть, он и сам чувствовал небесспорность своей точки зрения, поскольку довольно скоро признал, что у Кафки, конечно, речь идет не только о бессилии и беззащитности человека перед бюрократической машиной, но также — и Эгуд согласился, что это, пожалуй, главное, — о потерянности человека во вселенной, где нет отчетливых дорог к центру, управляющему кружением нашего мира. Он даже допустил сходство, а то и родство, между абсолютной недосягаемостью кафкианского замка и беккетовским вечным, нескончаемым ожиданием Годо.