Страница 15 из 64
Это был очень шумный город: странствующие актеры и грохочущие по булыжникам колеса повозок, крики торговцев, шумные ссоры подмастерьев, драки из-за нежелания уступить дорогу и угрозы сбросить противника в грязную канаву. Даже обычный разговор приходилось вести громко, поскольку все жители Лондона пребывали по обыкновению навеселе. Воду попросту никто не пил, а чай еще не вошел в обиход. Эль был обычным напитком, и он был крепок. Эль за завтраком способствовал доброму началу дня или же, наоборот, грубой выходке. Эль за обедом помогал снова сосредоточиться на том, что не успелось сделаться утром. Эль за ужином являлся причиной тяжелого храпа ночью, когда наступала передышка между завтраком-обедом-ужином. Люди побогаче пили вино, которое способствовало установлению духа доброго товарищества и приводило к дракам на шпагах. Одним словом, этот город никак нельзя было назвать городом трезвенников.
Люди на улицах охотно распевали песни, постоянно находясь в некой эйфории, и репертуар был обширен. Тогда еще не существовало разницы между развлекательной музыкой и музыкой, способствовавшей духовному подъему, что является тревожной чертой нашего времени, и такие видные музыканты, как Берд, и Уилкс, и Уилби, и сатурнический гений по имени Джон Буль, были готовы сочинять фантазии на тему «Свисток возчика» или «Джон сейчас придет меня поцеловать». Что же касается образованных слоев общества, то не вызывает сомнения, что возможность принимать участие в мадригале была одной из неприметных черт леди или джентльмена. Играть по нотам с листа (эта способность британских музыкантов даже сегодня поражает европейских дирижеров) было столь же естественным занятием, как сочинять, и некоторые из тех мадригалов, которые пели елизаветинцы, нам нелегко читать с листа. Было множество искусных игроков на лютне (или на гитаре). Клавиатурным инструментом в те дни был вёрджинел (разновидность клавесина) — возможно, он получил такое название потому, что считался самым подходящим инструментом для юных дев. Это название окончательно упрочилось за ним, когда стало известно, что сама королева-девственница отличается в игре на нем или на них. (Елизаветинский термин употреблялся во множественном числе — два вёрджинела.) Среди более громких инструментов были корнет (цилиндры из слоновой кости или дерева, звучащие, как труба, полые внутри, как рекордеры) и свирели (цитра) — прообраз современного тромбона. Елизаветинцы были просто без ума от мелодичных и громких созвучий.
До Уилла в открытые окна музыка доносилась из парикмахерских (где мальчику полагалось петь под лютню, пока он скоблил щеки и стриг бороды) и, конечно, из таверн. В этом музыкальном Лондоне Уилл, вероятно, научился писать лирические стихи, пригодные не только для включения в пьесу, но и остающиеся в памяти после ее окончания. Он мог бы быть Лоренцем Хартом в той же степени, как Уильямом Шекспиром. Что его музыкальные познания стали значительными, видно по отдельным высказываниям его героев в пьесах. Так, леди Макбет советует своему мужу: «Лишь натяни решимость, как струну»[18], так говорят о настройке лютни. Трагедия «Ромео и Джульетта» полна технических музыкальных каламбуров. От актеров требовали значительных познаний в пении и танцах, поскольку дворяне и лорды неплохо сами разбирались в этом. Сама королева была одной из великолепных танцовщиц своего времени.
Нам трудно совместить в нашем восприятии эту любовь к искусству с известной склонностью к жестокости. Когда мы в ужасе отшатываемся от жестокости в пьесах самого Шекспира, как в его раннем «Тите Андронике», так и в позднем «Короле Лире», мы совершаем ошибку, полагая, что Уилл — один из нас и что он приобщился к жестокости того времени по каким-то непонятным причинам, случайно. Но случайно только то, что Уилл — «на все времена», он в высшей степени один из нас: задолго до Фрейда он понял, как получать удовольствие от всего, что ускоряет ток крови в жилах и разжигает желание. А жестокость, неприемлемую для нас, можно было примирить с эстетическим инстинктом. Так, например, палачу, который совершал ритуал на историческом месте казни, в Тайберне, полагалось быть не простым мясником. Для того чтобы вырезать сердце повешенному и успеть показать его своей жертве до того, как ее глаза закроются навеки, требовалось незаурядное искусство. И четвертование еще не остывшего тела полагалось совершать с быстрой лаконичностью истинного художника.
Проходя по Лондону, человек буквально проходил сквозь смерть и боль: коршуны выклевывали глаза казненных, вопли шлюх, доносившиеся из исправительной тюрьмы, хлестали по нервам. В «Короле Лире» Уилл собирался выдавить своему герою глаза, но он также яростно нападал на исправительные тюрьмы для проституток, как ханжа, которого испепеляет жажда обладать раздетой плотью, хоть он и высмеивает ее. Он видел, что скрывается за садизмом его эпохи, но он не тратил чернил на реформистские памфлеты. Он принимал все. Он принимал травлю медведей собаками Сакерсона и Гарри Ханкса в Банксайде (районе театров по южному берегу Темзы), звуки которой доносились до театра, где он работал, и то, как их разрывали на куски собаки ужасного громилы. Он принимал «руки палача»: и когда Макбет смотрит на свои собственные руки, как на руки палача, он имеет в виду не манипулятора веревками; он думает о свежей крови и о кишках, запекшихся на кулаках, что погружались в живот жертвы. Уилл принимал то, что не мог изменить: он был драматургом, фиксирующим устройство жизни. И он принимал дары Господа, который, должно быть, казался таким же жестоким, как люди; достаточно вспомнить о нищих, изувеченных болезнями, о периодических эпидемиях чумы.
Но, со всеми своими ужасами, Лондон был все же очень красивым городом и казался самым желанным местом в мире. Это была настоящая столица, отнюдь не провинциальная тихая заводь Европы. Величественная река вливалась в европейские реки, и европейские реки текли вспять. Это была столица не только протестантской Англии, но протестантского христианства. Когда в 1587 году Уилл прибыл из Уорикшира, он оказался втянутым в бурное обсуждение вопроса, слухи о котором долетали до Стратфорда только изредка: будет ли существовать реформированная церковь немецкоговорящих стран? Это была религиозная тема, но в то же время и политический вопрос, так как за гибелью протестантизма должна была последовать смерть наций, которые пришли к самореализации благодаря протестантизму, с написанной на родном языке Библией и, как в Англии, не зависимым от Рима главой национальной церкви. Силы контрреформации, которые в основном сосредоточились в Испании, были очень сильны и все еще пытались показать, как далеко простирается их власть. Англия была слабой, но она объединилась под руководством блестящего вождя. В 1587 году королеве Елизавете было пятьдесят три года, и она управляла страной двадцать восемь лет. Достигнув, по стандартам того времени, уже пожилого возраста, она тем не менее была здоровой телом и сильной духом. Что нельзя было бы сказать о ее великих советниках, которые помогали ей управлять страной в предыдущие годы: Сесил и Уолсингем стали уже дряхлыми стариками, Лестер растолстел и превратился в раба своих желаний. Елизавета же все еще оставалась самым умным и изворотливым монархом в Европе, и Европа знала это.
Давно вышедшая из того возраста, когда заводят детей, она больше не эксплуатировала когда-то столь заманчивое девичество в сложной игре династических союзов. (Бен Джонсон, разговаривая с Драммондом из Хоторндена, сомневался, способна ли была королева когда-нибудь на самом деле вступить в брак: «У нее была перепонка, которая мешала ей иметь отношения с мужчинами».) Наследование престола долгое время оставалось проблемой, волнующей как протестантскую Европу, так и протестантскую Англию. Но в 1587 году, впервые за долгие годы, затеплилась надежда. Если бы Уилл прибыл в Лондон в феврале (придерживаясь нашего произвольного допущения), а не летом того года, его ошеломил бы звон колоколов, огонь фейерверков, пальба из ружей, пьяный шум радости. 8 февраля была казнена королева Мария Шотландская, до последнего мгновения твердо придерживавшаяся своей католической веры; вместе с ней исчезла страшная угроза протестантской короне. Возникло недовольство в Шотландии, которая когда-то, вслед за Джоном Ноксом, назвала «нашу Иезавель блудницей», но сын Марии, Джеймс VI, думал о собственном будущем. «Какое безрассудство и непостоянство я проявил бы, если бы предпочел мою мать титулу, пусть судят все люди. Когда-то моя религия подвигла меня ненавидеть ее устремление, хотя моя честь заставляет меня настаивать на сохранении ей жизни» — таковы были его несыновьи слова, сказанные всего год назад. Но те, кто боялись, что из Шотландии прибудет католик, который взойдет на английский трон, больше не должны были испытывать страха. Английские католики утратили последнюю надежду. Когда некоторые из них устремляли взоры к дочери Филиппа Испанского, видя в ней новую претендентку на английский престол, обнаруживалось, что многие их соратники по религии становятся в первую очередь англичанами, и только затем — католиками. Испания, хоть она и была опорой Папского престола, являлась сильным иностранным государством, угрожавшим английской земле.
18
Перевод Ю. Корнеева.