Страница 8 из 9
– Ну еще бы…– пробормотал Кирилл, переминаясь на ковре, и попытался приличнее пристроить скованные спереди наручниками руки: от гениталий поднял их к груди, но поза образовалась молитвенная, пришлось опустить обратно.– Покушение на устои веры и государства… Да для чего мне это надо? Я никому не враг, господин мэр.
– Но повреждения нанесены! – Лужков пристукнул ладонью. Кирилл подумал, что лицо лысого толстячка похоже на колобок, не слишком старательно скрывающий в себе взведенный стальной капкан.
– Я понимаю,– он вложил в голос сердечное сочувствие: – Храм – ваше детище, вот вам и обидно. Так я наоборот. В смысле,– добавил он поспешно,– зачем же такой храм оскорблять таким безобразием.
– А храм, значит, нравится? – переспросил мэр (не то насмешливо, не то примирительно, не то капкан изготовился щелкнуть).
– Честно говоря, нет.
– Что так?
– Довольно безвкусная коробка. Непропорциональная. Громоздкая. Но стоять, считаю, должен. Все же святилище. Символ.
– Ты, значит, считаешь себя вправе самолично распоряжаться, какое искусство нужно москвичам? А какое – взрывать!!
– Я не самолично…
– А как? Группа? Бандформирование? Или референдум провел, а я и не знал?
– Юрий Михайлович, вам известно, что в народе говорят?
– Мне известно, что в народе говорят,– уверил Лужков, и тень от лампы накрыла половину лица, как козырек.– Я и сам не аристократ.
– Известно, кепка…
– Что ты там бубнишь?
– Что Церетели – ваш друг, и использовал личные связи, чтоб воткнуть своего истукана. Что умеет делать большие бабки, и на этом тоже заработал неслабо. Что западло ставить в столице России памятник, от которого америкашки в Атланте отказались. Да что мы – помойка для их отходов с биг-маками и кока-колой, что ли.
– Ага. Патриот, значит, нашелся.
– Если не я – то кто, если не сейчас – то когда, если не здесь – то где?
– Только без демагогии. А что ты в Останкине нес про конец света? Все у тебя увязано! – Он швырнул по столу кассету – стало быть, с передачей, так пока и не вышедшей.
– Журналисты вас не любят, Юрий Михайлович,– брякнул вдруг Кирилл.
– И не должны. Деньги они любят, славу и себя. А должны рыть правду… нужную! И говорить.
– Боятся они вас. И власти вашей. Что против вашей воли много не пикнешь.
– Пикают, пикают… И что бы им еще хотелось пикать?
– Что имеете вы со всего в городе. Даже и с книг, и с проституток, и с мафии.
– Что ж не пишут? Пусть подадут в суд, он разберется. Сорок судов я уже выиграл.
Говорят, что в Москве крутится три четверти всех российских денег, вот вы ее и можете украшать, а по стране жрать нечего,– упрямо сказал Кирилл, водя взглядом по строю телефонов сбоку обширного стола.
– Поэтому то, что я строю, надо взрывать?
– Да не должно быть так, чтобы народ за свои же деньги получал всякую дрянь против своего желания! Все обирают, все сладко поют, хоть заики… и все плюют в рожу.
– Хороший бы из тебя шут вышел,– помолчав, улыбнулся Лужков.– Плевать правду в рожу. Как раньше при дворах, знаешь? И справочку из психушки – индульгенцию: сей дурак за свои слова не отвечает.
– Может, я и шут, но за все отвечаю,– мрачно сказал Кирилл.
– Похвально,– Лужков черкнул в настольном календаре.– Значит, так. Ты хороший парень, правдолюбец, правдоискатель, и так далее. Но ты согласен, что я, как мэр этого города, не могу допустить, чтоб здесь среди бела дня гремели взрывы, сносились памятники, стекла из храмов вылетали? Согласен?
– Согласен. Каждому свое.
О. Насчет своего. Что тебе светит – ты знаешь. Когда приговорят – дергаться будет поздно. Я тебе предлагаю следующее. Тебе организуют пресс-конференцию – прямо послезавтра. Ты заявишь о своем полном раскаянии. Расскажешь, как мы с тобой поговорили, ты все понял, осознал… что встреча со мной заставила тебя многое переоценить, взглянуть глубже, и теперь ты так ни за что бы не поступил. Ну, там, пара благодарных слов – ай, для проформы,– перечислишь, что я сделал для города: список тебе дадут, прочтешь, выучишь… За это я обещаю тебе помилование.
– Помилование? Мне? За что?
– Ну… Дело отправят на доследование, там проведут повторную психиатрическую экспертизу, признают невменяемым… ерунда: пару месяцев посидишь почти на санаторном режиме, вредных процедур к тебе применять не будут, позаботимся. Присмотр, кормежка, а там выйдешь тихо, все позабудется. И ступай себе с Богом.
Кирилл мучительно вздохнул.
– То есть: я выступаю вашим сторонником, своим поведением привлекаю к вам симпатии – открываю ваше милосердие, доброту, радение о благе города…
– А что, не так? Или по-твоему милосердие ходит в слюнявчике? С этим стадом расслабиться не моги. Да они сами друг друга порежут и пожрут! Толпа – как дети, блага не понимает и добра не помнит. У любви к народу, паренек, рука должна быть железная. Короче, выбор у тебя небольшой. Ответ сейчас.
– Да. Душа или жизнь. Так это не выбор.
– Не понял, о чем ты мямлишь. Так договорились?
– Нет, Юрий Михайлович. Я скажу на суде все, как есть.
– Что – «все»? Как – «есть»? Кому ты «скажешь», дурень? Кто-то услышит что-то новое? Глаза раскроет? уши прочистит? И что – что-то изменится? Декабрист разбудит Герцена? И что в итоге – ты историю учил?
– Я скажу, что единственный путь быть человеком – это каждому здесь и сейчас делать все по совести и уму.
– Уму. Муму! Знаешь, как это называется? Вялотекущая шизофрения. Тебя действительно в психушку надо,– Лужков плюнул и подытожил устало: – Несешь детский лепет, а сам с бомбами бегаешь. Ну и подите вы все к черту. Я умываю руки.
Он действительно отворил в дубовой панели позади стола неприметную дверцу в помещение для отдыха, оттуда – в ванную, взял душистый французский «пальмолив» и открыл горячую воду.
Косой серый дождик моросил на Поклонной горе. Асфальт дымился, и пелена подернула контуры дальних высоток.
В прокуренном «рафике» пришлось нудно ждать завершения приготовлений. Кирилл владел собой и выглядел вполне спокойным. Конвоиры, зажавшие его с боков на заднем сиденье, чутко фиксировали любое движение. От колючих волглых шинелей удушливо припахивало псиной.
Крест подвезли на грузовичке с открытой площадкой, на ней торчала колонка портативного подъемного крана. Грузовик остановился возле узкой, колодцем, ямы, намотав на переднее колесо жирную рыжую глину, оплывающую кучей у края.
Двое работяг в брезентовых куртках и касках спрыгнули из кабины. Один застропил крест и махнул. Другой нажал на кнопки маленького черного пульта, соединенного кабелем с краном. Крест косо всплыл в воздух.
Он был бетонный, шероховатый, толщиной с четырехгранную железнодорожную шпалу Поперечина под верхним концом была в размах рук. Длинный нижний конец стропальщик придержал и направил так, чтобы он полого уперся в край ямы. Перекрестие опустилось аккурат на ребро платформы. Оба закурили, укрывая сигареты в горсть от дождя, и стали смотреть на «рафик».
Кирилл вздохнул и пошептал.
– Ну, пойдемте,– просто сказал распорядитель. Он откатил дверцу, выкарабкался, поднял воротник плаща и стал раскрывать зонтик. Зонтик заедало, судя по грубой пластмассовой ручке товар был китайский, дешевый и недолговечный, и распорядитель повозился, закрепляя соскальзывающий упор спиц.
Конвоиры с ненужной силой подхватили Кирилла под мышки и повлекли. Тот, что был повыше и понеуклюжеи, наступил сапогом ему на ногу и негромко извинился.
Свежесть и влага оказались приятны. Тонкая водяная взвесь щекотала лицо. Непроизвольные приступы крупной дрожи раздражали, и Кирилл сосредоточился на их подавлении.
– Раздевать? – буднично спросил коренастый конвоир с сержантскими лычками. Сбрызнутое дождем, его лицо запахло гадким цветочным одеколоном. Напарник опять наступил Кириллу на ногу.
Распорядитель поколебался. Одетый живет на кресте дольше, иногда умирает лишь на пятый-шестой день от обезвоживания; муки его растягиваются. Нагой гораздо быстрее теряет сознание от переохлаждения, и сердце его останавливается; зимой он мучится каких-то несколько часов и засыпает в милосердном забытье. Правда, летом нагого больше истязают комары, но в апреле их еще нет.