Страница 22 из 34
— Кур, сынок, лови! — кричала она, подавая ему мешок.
Толя схватил мешок, вбежал в курятник, схватил несколько крайних на нашесте кур и принялся запихивать их в мешок; в курятнике поднялся гвалт: куры в темноте бились крыльями о жерди, падали на землю, носились, натыкаясь на его ноги, по курятнику.
С грохотом один за другим разорвались два снаряда, Толя заспешил, но поймать в темноте разбежавшихся кур оказалось делом невозможным. Перевязав мешок, бросил его в сани, схватил за руку мать. Со стороны села, захваченного немцами, послышался гул моторов; между колхозной ригой и соседним сараем ударила мина, выхватив из темноты испуганно стригущую ушами лошадь.
— Что же вы ждете? Немцы уже возле школы! — закричал кто-то из темноты. — Двигайте к лугу, оттель на мост, пока не взорвали!
Толя схватил вожжи. Напуганная взрывами лошадь рванулась с места. Сзади надвигался гул натужно ревущих моторов; то тут, то там рвались мины, свистели осколки, полыхали огромные костры вспыхнувших построек. Толя торопился. Нужно было успеть проскочить луг, а там до леса — рукой подать; можно было пустить лошадь во весь ход, но недолго пробежит стельная корова, она и так едва перебирает ногами. «Что же делать?» — спрашивал он себя, видя, как отблески взрывов приближаются, преследуя отступавший обоз. После одного из них по саням ударила волна горячего воздуха; их корова осела на задние ноги, задрала голову и, будто подкошенная, рухнула на землю; веревка, которой она была привязана, натянулась и оборвалась. Толя остановил лошадь, кинул вожжи закутанной в платок матери, подбежал к корове и испуганно замер: из развороченного осколками живота выплывали на снег темные внутренности…
Мать соскочила на снег, упала на колени, обняла корову за шею, припала к ее широкому, белеющему в темноте лбу и заголосила, не замечая ни рвущихся мин, ни рассекающих темноту пулеметных трасс. Толя едва разжал ей руки, довел до саней, схватил вожжи… Лошадь с места взяла трусцой, кося глазами в сторону горевшего села…
В родные места они вернулись после декабрьского наступления Красной Армии; то, что раньше называлось их селом, теперь стало рядом торчавших печных труб; отступая, немцы сожгли все дома и постройки, взорвали церковь и школу.
Заплакала, запричитала бабка Варвара, стоя на пепелище, когда их сгрузили с большущих саней; мать безучастно сидела на узлах, изредка поводя ввалившимися глазами. Она будто и не видела ни сгоревшего села, ни бабки Варвары, ни покрытого снегом пепелища…
Жили в оставленной красноармейцами землянке; за дровами в лес ходил Толя, пилил, колол… Трудно было с харчами; запасов муки и картошки хватило ненадолго, картошка, оставшаяся в подполах домов, либо сгорела, либо вымерзла. Бабушка Варвара почти не вставала с нар, мать почернела лицом, больше сидела и молча плакала. Толя держался из последних сил. Сляжет он — некому будет дров наколоть, печь разжечь.
Вскоре совсем кончилась мука, картошки осталось едва-едва на семена. Толя стал чувствовать усталость после первых шагов, кружилась голова, часто поташнивало. Соседи как могли помогали Скорняковым, делились последним, но и у них лишнего не было.
На следующий день, возвращаясь из леса с санями, полными хвороста, Толя вдруг почувствовал, что силы покинули его; подъем из лесного оврага оказался крутым, тащить тяжелые сани с каждым шагом становилось труднее. Выручали только частые остановки и длительный отдых. Темнота подгоняла, но вскоре Толя убедился, что засветло из лесу ему не выйти. Он испугался, что может заблудиться: дорога засыпана снегом, поди определи, где дорога, а где просто просека.
После очередного отдыха Толя с трудом поднялся с саней, огляделся — в темноте что-то мелькнуло и тут же, как ему показалось, притаилось в густом ельнике. Гулко забилось сердце, отдаваясь в висках. Волк? Ноги не держали совсем; он присел возле саней, не сводя взгляда с темнеющего ельника. Осторожно выдернул изогнутый сук, переложил в правую руку — на всякий случай, вместо оружия.
Темнота густела, все труднее было различать отдельные деревья, все слилось в сплошной мрак, словно вокруг стояли толстые, высокие стены. Озноб охватил мальчишку, и он, стуча зубами от страха, с трудом поднялся и потянул сани. Страх заставлял ежеминутно оглядываться, шагать приходилось медленно, опираясь на сук, экономя силы. Возле густого ельника, подступившего к стежке, остановился, отдышался, но садиться не стал; а сядешь, потом и не встанешь, да и уснуть можно, тогда, считай, все пропало — уснешь на морозе и не проснешься.
Он тянул сани, напрягаясь всем телом, вертел головой, ожидая, что кто-то вдруг выскочит из темноты и бросится на него, дышал тяжело и шумно. После небольшого подъема остановился, припал к возку грудью, расслабился; долго успокаивал дыхание, водил рукой по заиндевелым бровям и ресницам, очищая лицо от изморози; поднялся с трудом и потянул веревку из последних сил. Сделав десятка два шагов, снова останавливался, долго отдыхал, распластавшись поверх сухих сучьев. Болели ноги, плечи, спина. Поднимался, когда начинал мерзнуть. Шел, шатаясь из стороны в сторону, хватал воздух открытым ртом, чтобы как-то утихомирить беспокойно стучавшее в груди и висках сердце…
Возле землянки, когда увидел знакомый лаз, силы покинули его, и он, изнемогая и обливаясь потом, едва не потеряв сознание, сполз по крутой лестнице…
Ходить в лес у Толи сил больше не было, и, чтобы хоть как-то протопить «буржуйку», он собирал из-под начавшего таять снега сучья, обломки досок, щепки возле землянки, боясь отойти дальше. Упадешь и не встанешь. И не докричишься, люди, словно кроты, зарылись в землю. Ползал на коленях, разгребая саперной лопаткой подтаявший снег, собирал в ведро щепки и уползал в землянку.
Как-то утром, когда первые лучи мартовского солнца пробились сквозь закопченное маленькое оконце в остывшую за ночь землянку, сидевшая на нарах мать всплеснула руками и ахнула:
— Сыночек милый, кровинушка ты моя… — Она обессиленно обняла его негнущимися руками, прижала голову к груди и принялась гладить густые, слежавшиеся волосы. — Что же нам делать, родненький ты мой? Опух ты от голодухи, совсем опух…
Толя огляделся и увидел, что ноги его действительно неестественно округлились, будто налились, руки едва сгибались, пальцы стали похожими на морковь-каротель. Он с трудом сполз с нар на ледяной пол, взял валенок. Распухшая нога в обувку не лезла.
— Возьми нож и разрежь голенища, — послышался глуховатый голос матери. — Мы в тридцать третьем году так делали, когда пухли от голода.
— Хорошо, мама, хорошо, — вымученно улыбнулся Толя и, взяв армейский тесак, разрезал оба валенка по щиколотку. Надел их и тут же присел — ноги не держали.
— Осторожнее, сынок, — сказала мать. — Потихоньку, полегоньку, не торопись, береги ноги. Бог даст, доживем до тепла, а там и полегчает. Щавель пойдет, из крапивы щей наварим, из лебеды лепешек бабушка напечет.
Она смотрела на сына и не узнавала. «Вытянулся парень. Лицо-то уже и не детское, взгляд как у взрослого, пристальный, мужской. Хоть бы уберечь его. А как? Вот сколько детишек-то умерло от холода да от голода. Немец проклятый все забрал, до последнего зернышка, весь скот в Германию угнал…» Она еще долго проклинала «фашиста проклятого», вспоминала довоенную жизнь, которая теперь казалась такой светлой…
Весна была ранняя. Люди разбрелись по полям в поисках щавеля, крапивы, лебеды. Закурились печки-времянки, разнося по селу вкусный запах щей, сваренных из крапивы, приправленных горстью прогорклой муки, добытой на сожженном немцами элеваторе… Мать изо всех сил старалась подкормить сына — ему шагать за плугом на картофельном колхозном поле.
Пахать Толю научил отец, ему, первому среди мальчишек, была доверена раненная в ногу красноармейская лошадь. Покорная и трудолюбивая, она сразу привыкла к пареньку, доверчиво и ласково клала голову на его по-детски узкое плечо. Толя водил лошадь в лишь ему одному известные места возле болота, где трава появлялась, как только сходил с песчаных пригорков снег; пока лошадь щипала первую зелень, он по-крестьянски неторопливо чистил щеткой и скребницей ее впалые бока, покатый круп, тонкую шею. Припадая на раненую ногу, лошадь передвигалась ближе к подлеску, смачно хрустела травой, довольно фыркала…