Страница 4 из 8
Дома Баррет спросил Тайлера, видел ли он это (Бет была в постели, ее все крепче держала на орбите растущая гравитация сумеречной зоны). Услышав в ответ от Тайлера: “Видел что?”, Баррет понял, что ему не хочется рассказывать о небесном свете. У этого нежелания имелось вполне рациональное объяснение – кому надо, чтобы старший брат держал тебя за чокнутого? Но дело скорее было в том, что Баррет ощущал необходимость хранить тайну, как если бы получил об этом молчаливый приказ.
Потом он смотрел новости.
Ничего. Рассказывали про выборы. Про то, что Арафат при смерти; что факты пыток в Гуантанамо подтвердились; что капсула с долгожданными частицами солнечного вещества разбилась о землю, потому что не раскрылся тормозной парашют.
Но ни один из этих ведущих с квадратной челюстью не бросил проникновенный взгляд в объектив камеры со словами: сегодня вечером взор Божий обратился на землю…
Баррет принялся готовить ужин (Тайлер в такие дни едва ли помнит, что людям надо время от времени есть, а Бет слишком больна). Тут он даже позволил себе задуматься о том, в какой момент последний его возлюбленный стал бывшим. Может быть, во время того ночного телефонного разговора, когда Баррет, который понимал это уже тогда, слишком долго рассказывал про чокнутого покупателя, желавшего, прежде чем купить пиджак, непременно получить доказательства, что при его пошиве не пострадало ни одно животное, – ведь Баррет бывает порой занудой, да? Или все случилось тем вечером, когда он выбил с бильярдного стола биток и та лесбиянка сказала ту гадость про него своей подруге (ведь и неловко за Баррета тоже иногда бывает).
Но слишком долго раздумывать о собственных загадочных оплошностях у него не вышло. Мысли возвращались к невообразимому зрелищу, которого, судя по всему, никто, кроме него, не видел.
Он приготовил ужин. Он попытался продолжить список предполагаемых причин того, что его бросили.
А теперь, на следующее утро, он вышел на пробежку. С чего бы ему изменять привычке?
Ровно в мгновение, когда он перепрыгивает замерзшую лужу на углу Никербокер и Темз, гаснут уличные фонари. После того как ему накануне явился совсем другой свет, он ловит себя на том, что в его фантазии возникает связь между прыжком и выключением фонарей, ему представляется, что это он, Баррет, велел им выключиться, оттолкнувшись ногой от асфальта, как будто одинокий бегун на привычной трехмильной дистанции может стать зачинщиком нового дня.
Вот и вся разница между сегодня и вчера.
Тайлера так и подмывает забраться на подоконник. Нет, не чтобы покончить с собой. Ни хрена не для того. Да даже если бы он и подумывал о самоубийстве – тут же всего второй этаж. В лучшем случае сломает ногу – ну или треснется о мостовую головой и заработает сотрясение мозга. И обернется все убогой выходкой, бездарной пародией на устало-вызывающее, обреченно-деликатное решение произнести: с меня хватит, – и ретироваться с подмостков. У него нет ни малейшего желания с ерундовым вывихом и парой ссадин распластаться в неловкой позе на тротуаре после прыжка в бездну глубиной от силы футов двадцать.
Хочется ему не покончить с собой, а погрузиться в метель, всего себя целиком подставить жалящим ударам ветра и снега. Большой недостаток этой квартиры (их у нее хватает) заключается в том, что надо выбирать: либо ты внутри и смотришь наружу в окно, либо снаружи и снизу с улицы смотришь на ее окна. А как бы прекрасно, как здорово было бы обнаженным отдаться на волю погодной стихии, полностью подчиниться ей.
В итоге его хватает лишь на то, чтобы как можно дальше высунуться из окна – и довольствоваться ударами морозного ветра в лицо и тем, как липнет к волосам снежная крупа.
После пробежки Баррет возвращается в квартиру, в ее тепло и ее ароматы: влажной древесиной сауны дышат старинные батареи отопления, особый больничный дух исходит от лекарств Бет, лакокрасочные полутона никак окончательно не улетучатся из комнат, как будто бы что-то в этой старой дыре по сю пору отказывается принять факт свершившегося ремонта, как будто само здание-призрак не хочет и не может поверить, что стены его больше не покрывает некрашеная прокопченная штукатурка, а комнаты не населены женщинами в длинных юбках, потеющими у плиты, пока мужья, вернувшись с фабрики, чертыхаются за кухонным столом в ожидании ужина. Недавно привнесенный смешанный запах краски и врачебного кабинета тонким поверхностным слоем ложится на густой первобытный дух жареного свиного сала, пота, семени, подмышек, виски и мокрой черной гнили.
В тепле квартиры у Баррета немеет обнаженная кожа. Бегая по утрам, он погружается в холод, сживается с ним, как пловец на длинные дистанции сживается с водой, и только по возвращении домой замечает, что окоченел. Он не комета, а человек, живое существо, и поэтому ему приходится возвращаться – в квартиру, на лодку, на космический корабль, – чтобы не сгинуть в убийственной красоте, в бесконечно холодном, безвоздушном и безмолвном пространстве, в испещренной и закрученной спиралями черноте, которую он с превеликой радостью называл бы своим настоящим домом.
Ему явился свет. Явился и тут же исчез, как нежеланное воспоминание церковного детства. В пятнадцать лет Баррет превратился в непоколебимого атеиста, какой может получиться только из бывшего католика. Много десятилетий с тех пор он жил без глупостей и предрассудков, без святой крови, доставляемой бандеролью с курьером, без священников с их нудной и бесплодной жизнерадостностью.
Но вчера он видел свет. И свет видел его. И что теперь ему с этим делать?
А тем временем пора принять ванну.
По пути в ванную Баррет проходит комнату Тайлера с Бет; дверь в нее ночью распахнулась, как и все остальные двери и дверцы в этой перекошенной по всем направлениям квартиры. Баррет молча останавливается. Тайлер, голый, высунулся из окна, ему на спину и на голову падает снег.
Его фигура всегда восхищала Баррета. Они с Тайлером не очень похожи, меньше, чем ожидаешь от братьев. Баррет крупнее, не толстый (пока), но грузноватый, принц, колдовством обращенный не то в серо-рыжего волка, не то во льва, неотразимый (как ему нравилось думать) в своем чувственном лукавстве, послушно дожидающийся в дреме первого поцелуя любви. А Тайлер – он гибкий и жилистый, очень мускулистый. Даже в покое он похож на изготовившегося к прыжку воздушного гимнаста. Его худоба декоративна, при виде его тела – тела артиста – приходит на ум определение “щегольское”. В таком теле для Тайлера естественно плевать на условности и источать приличествующую цирковому артисту дьявольщинку.
Мало кто с ходу понимает, что они братья. И тем не менее между ними есть непостижимая генетическая связь. Баррет в этом уверен, но не может объяснить, в чем она заключается. О том, чем Баррет с Тайлером похожи, известно только им двоим. Они обладают неким первобытным, физиологическим знанием друг о друге. Брат понимает мотивы брата, даже когда они озадачивают посторонних. И не то чтобы они никогда не спорили и не пытались обставить друг друга – нет, дело в том, что ни один из них ни при каких условиях не может делом или словом поставить в тупик другого. Кажется, будто давным-давно, даже не заводя на эту тему разговора, они договорились скрывать на людях свою близость, а для этого пикироваться на званых обедах, соперничать за внимание окружающих, походя оскорблять и игнорировать друг друга, то есть вести себя, как ведут самые обыкновенные братья, и оберегать тем временем свой целомудренный пылкий роман, как если бы они были членами крошечной, из них двоих состоящей секты, прикинувшимися мирными обывателями в ожидании дня, когда придет время действовать.
Тайлер оборачивается, смотрит назад, в противоположную от окна сторону. Он готов поклясться: сзади кто-то только что смотрел на него, и, хотя сейчас там никого, воздух за дверным проемом еще хранит память о растаявшей в нем фигуре.