Страница 88 из 101
Я воткнул ствол Макарова ему в левый глаз, неожиданно и жестко, кожа на пальцах потрескалась от напряжения:
— Бей, сука!
Иван затопал ногами по полу, дробно, звучно, как гаучо на привале, после ужина перед сном, танцуя, заныл скороговоркой, уронив лицо вниз:
— Прости, девочка, я не хочу, я не хочу, но я ничего не могу сделать, прости…
Наклонился, больше не раздумывая, ловко и скоро, и вбил нож Наташе в живот — не полностью — рука сорвалась, — нож сантиметров на пять только лишь утопился. Иван отвалился назад, на диван, на спинку, глаза тер, то ли плакал, то ли отбивался от боли, занесенной пистолетным стволом.
Наташа выбрасывала крик порциями, покричит, покричит и прислушается к себе, покричит, покричит и прислушается, лицо ее текло безудержно вниз, когда она смотрела на нож у себя в животе. Я наступил ей на лицо и сказал, чтобы она замолчала, сука, давил ей рот ожесточенно… Обмотал рукоятку ножа салфеткой и вынул его, бросил на колени Ивану, кровь на лезвии, как масляная краска на полотне, липкая, быстро сохнет…
— Ты ничего не понимаешь. Ты ничего не понимаешь, — качал Иван головой туго, отталкиваясь подбородком от груди. — Тотальное превосходство — вот смысл жизни. Тотальное превосходство — вот удовольствие, вот наслаждение, это выше секса, это круче власти. Ты превосходишь всех, и этих всех ты превосходишь во всем. Ты — над. Ты независим. Ты свободен. И от себя самого в том числе. От тех жестоких и несправедливых условностей, которые ты впитал в свою суть уже с плотью матери и со спермой отца, еще будучи обычной говняной, одной из миллионов яйцеклеткой, дожидающейся своего часа, своего мгновения удачи… Ты учишься, и одержимо и самозабвенно, для того, чтобы больше знать и уметь, и лучше уметь, чем все остальные, уметь все, что угодно, разводить костер, например, класть кирпичи, командовать армиями, предсказывать погоду, печь хлеб, охотиться, управлять кораблями, проектировать дома, исполнять приказы, отдавать указания, подметать улицы, отменно готовить, спасать умирающих и еще много-много всякого, и еще много-много другого… И еще принимать быстрые и точные решения… И еще перевоплощаться в иного, совершенно противоположного тебе по сути, по характеру и даже по внешности человека… И еще контролировать каждый свой шаг, каждое движение, насыщать движение смыслом, выполнять любое действие для чего-то и ради чего-то… И еще, разумеется, убивать, и мастерски, и безупречно, осознанно, наверняка полагая, да и просто будучи уверенным в том, что для мира этот человек бесполезен и, более того, даже не годен… Ты занимаешься творением своего тела. И оно тоже ведь должно быть обязательно лучшим. Ты одеваешься так, как никогда и нигде не одевается никто другой, не богаче, нет, но точнее, осмысленней, экстравагантней, элегантней… Ты живешь, как играешь… Тотальное превосходство…
Пистолет Макарова за пояс заправил, правой рукой в горсть Наташины волосы собрал, подбивая мыском ее по плечам, по шее, понес Наташу вверх, бедную, икающую, задыхающуюся, изумленную, толкнул ее к столу, когда она на ногах наконец утвердилась.
— Возьми полную бутылку шампанского, — сказал низко, с нажимом, с надрывом, над ухом у женщины губами маяча. — И сломай ему затылок. Бей словно бейсбольной битой. И улыбайся, улыбайся, чуть-чуть робко и чуть-чуть виновато… Не ударишь — умрешь… Ударишь — я, возможно, вызову к тебе «скорую»…
Наташа заквакала и запела потом что-то по-соловьиному, трубила, как слон, лаяла, как гиена, плакала, как сова, руками по бедрам в судорогах стучала, как напуганная утка, швырялась слезами из глаз, капли толстые, увесистые, шлепались на пол, причмокивая…
— Они — никто. Но они позволили себе тем не менее мне не уступать. И более того, они позволили себе развязать со мной диалог, и я не говорю уже сейчас о тех отвратительных оскорблениях, которые они мне наносили. — Иван торопился объяснить, выщелкивал слова, как выдувал вишневые косточки из-за губ, закрывался от Наташи руками, наблюдая с отчаянием и обреченностью, как женщина отделяет от стола, сопротивляясь себе же, но пока без успеха какого-то либо, к несчастью, еще не вскрытую бутылку шампанского. — Они должны видеть. Они должны понимать. Они должны осознавать. Они должны чувствовать, в конце концов, если не понимают и не осознают, чувствовать, что я совершенно другой, чем они, отличный, лучший, для них ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах не достижимый. Я наверху, а они внизу. Я кто-то, а они никто. Я говорю иначе, я выгляжу иначе, я пахну иначе, я думаю иначе. Я могущественней. Я счастливей. Они должны почитать меня, они должны уступать мне, они должны бояться меня…
Бутылка прокатилась по пальцам Ивана, плюща их, дробя их, Иван закричал обиженно, руку убрал, бутылка добралась до затылка, с глубокого замаха отпрыгнула от затылка, после того как тот затрещал. Наташа выкачивала из себя воздух через жесткую трубочку губ, завелась, возбудилась, я не успел ее остановить, и она достала до затылка Ивана бутылкой шампанского еще раз. Иван замолотил бесшумно глазами по глазницам, по бровям, бросил уголки губ в стороны конвульсивно, что-то хотел сказать, но только слюна пенистая через нижнюю губу перевалила.
— Я ненавижу плохо одетых людей. Я ненавижу неухоженных людей. Я ненавижу людей, не следящих за своей походкой, за своими жестами, за своими манерами, не оценивающих их, не контролирующих их. — Наташа уперлась коленом в диван, рядом с охающим Иваном, кровь обеими руками обратно в затылок заталкивающим; опускаясь вниз, терлась бедром о шуршащий, дорогой шелк обивки, попробовала заткнуть пульсирующую, булькающую рану на животе пальцем — неудачно, вздрогнула, отвердела, густо задышала, отрывисто. — Я ненавижу их не за то, что они, эти люди, бедны, провинциальны, безвкусны или обыкновенно невежественны, я ненавижу их за то, что они, собственно, даже и не пытаются никогда, даже и не желают ни за что становиться красивыми, ухоженными, отменно одетыми, сексуальными, контролирующими и оценивающими свои жесты, походку, манеры… Даже и не пытаются, даже и не желают… Но что-то просят тем не менее от жизни, что-то требуют от нее, чем-то недовольны, чему-то возмущаются, на кого-то обижаются, кому-то завидуют, плачут, оскорбленные и никем не любимые… Они пренебрегают собой, да, я понимаю, им открыто на себя наплевать, они себя уже давно умертвили, может быть, еще тотчас же даже после рождения, и пусть их, и пусть их. Но отчего же они тогда вместе с тем испытывают подобную же неприязнь и лично ко мне, отчего они меня так категорично не любят и отчего меня так жадно и настойчиво не уважают. Да и не только меня, в общем-то, а и всех тех, которые вынуждены постоянно находиться рядом с ними на улице, в магазинах, в театрах, в учреждениях… Отчего они так страстно желают столь безжалостно опечалить меня, нас, своим видом, своим выражением лица, своей одеждой, своим голосом, столь беспощадно расстроить меня, нас, разозлить меня, нас, одарить меня, нас унынием, наградить меня, нас тоской… Они портят наш мир. Они вредят ему. Они его развращают. Они его уничтожают… Они нарушают гармонию. Они коверкают будущее… Я не хотела убивать эту грязную, некрасивую, старую тетку, поверь мне. И не убила бы, конечно, если бы она не стала вдруг так много болтать. Это воистину отвратительное зрелище, некрофильское, преступное, оскорбительное — некрасивая, грязная, зловонная, без остановки болтающая тетка…
Иван выплюнул охи и ахи, посмотрел здраво и чисто вокруг, скреб окровавленными руками окровавленный затылок; когда опустил руки на колени, испугался их, зашлепал веками о брови, плечи назад отвел, словно сторонился чего-то, потом привык, смирился, протянул взгляд наконец тяжело и неприятно к Наташе…
Неправильный, искореженный, с раздувшейся головой — волосы разрыхлил, утишая рану, ало-черный, потек ящером по дивану в сторону Наташи, скоро и живо, корчился урча и шипя, оттолкнулся от дивана левой рукой, левой ногой, воткнул правой рукой нож в грудь Наташе, замеревшей, вяло моргавшей, под себя глядящей, и еще правой ногой после от пола отбросил себя вверх и вставил нож Наташе теперь под горло уже точно, до рукоятки, с хлюпаньем и чавканьем, воздух пополз из распоротого горла с бесстыдными звуками…