Страница 73 из 101
С рисованием не сложилось. Не знал как и не знал что. Пробовал брать уроки. Преподаватели боялись его и поэтому правды не говорили. Но один не испугался — редкость — швед, очень модный и очень популярный в Европе, он заявил безысходно: «Ты — пустой! Бросай это дело к богу! Займись лучше чем-нибудь другим — простым и спокойным!»
Стихи завязывались не раз. В детстве тоже. Гением себя ощущал, когда что-то получалось, Властелином Мира. Это каждый ощущает, кто создает другие миры. И в юности сколачивал слова. Не часто, но с настроением — будто парáми самого дерзкого наркотика в те мгновения дышал.
Это самое лучшее, что собрал в своей голове, остальные строки, и те, которые до, и те, которые после, напоминали раннего Пушкина, то есть выросли из графомании — хотя и без радости, но с упорством, с дурной и бесцеремонной настырностью…
Нью-йоркский поэт Лютаев, владелец всяких американских премий, пишущий по-русски и по-английски, плакал, когда читал его строки про море и про возбуждение, но потом сказал: «Такие стишки каждый мудак написать может. Но только однажды. А поэзия — это профессия, это состояние духа, это кровь… За сорок два года только эти стишки ты сделал, а остальное все в стиле „муха села на варенье“. Ты обычный. Ты такой же, как и все. Забудь… Давай я лучше напишу тебе рекомендательное письмо в президентский гольф-клуб…»
Обиделся на Лютаева, который его не боялся. Гневаясь и негодуя, ворвался в непрерывное сочинительство. Все бросил, только писал, писал, писал… Утомился. Тяжко. До тошноты, до головокружения тяжко, бесит, калечит изнутри… Муха села на варенье. Ревел. Рвал пальцы зубами — до мяса, в лохмотья…
Всех напугает, мать их, сук, станет главным, на хер, в этой стране! Станет, станет, обязательно станет, с его-то гением, с его-то Даром!.. Но для чего? Чтобы извести этот пакостный, этот сраный народишко, бездарный, сонный, равнодушный, мелкодушный, боящийся жить и боящийся умереть, ненадежный, слабосильный, медлительный, слезливый, презирающий всех и вся, мнящий себя Богонародом, но не подозревающий даже на самом-то деле, а что же это такое?! Покомандовать всласть этими смехотворными писателишками, поэтишками, художнишками, композиторишками — муравьишками по сравнению с ним, блошками, вошками?! Или еще для чего-то? А для чего?..
…Отнял себя с неохотой, облизывая губы, съедая пот, улавливая жажду, с мукой, со смятением, не позволяя себе еще расслабиться, рано, выдыхал горячий воздух из губ, которые трубочкой, облизывал их и выдыхал через них, в глазах — неподвижность, отсутствие желания, отдых, времени сейчас у него больше вечности, можно столетия еще ничего не делать, отнял себя с сожалением — клейкий сок на ногах шевелился — от маленькой львицы, особенно вертлявой сейчас, игривой, дурашливой.
Отступил, воздух на вкус пробуя, отъедая от него толстые кусочки, наслаждаясь, одобряя, требуя добавки, повторения. Смеялся слабенько, сам того не замечая — львица упала у его ног, вылизывала бархат брюшка сосредоточенно.
Звери в клетках гудели, успокаиваясь; укладывались спать, урча укоризненно, но без непримиримости уже и без неудовольствия, без ожидания — не бесились больше от похоти и вожделения, слабли, покорялись течению жизни.
Львица первая пистолет увидела. И он ей сразу же не понравился. Смотрела только на него, верхнюю губу вверх задирая, молча пока; поднялась на ноги бесшумно, из разнеженной, расслабленной, смятой, невесомой в литую, дюжую, крепкую превратилась, будто кто-то надул ее, как резиновую игрушку.
— Руки за голову, натуралист хренов! — сказал, перебираясь через порог, нес пистолет впереди себя, держал, как учили, двумя руками, без излишнего усилия. — И не орать, на х…! Гаркнешь что-нибудь, член отшибу. И шепни своей Джульетте, чтобы не рыпалась…
Кудасов закрыл ягодицы руками и покраснел, я видел его профиль, лопатки задергались, как маленькие крылья, он растерялся, Кудасов, и не понимал сейчас, что происходит. Он совсем недавно еще так абсолютно себя чувствовал. Только боги могут дарить себе такие ощущения. И вот пожалуйста — что-то случилось… Он недостойно выглядит, он голый, и он еще потный, взъерошенный, невнятный, выкачанный, опустошенный. Перед посторонними людьми нельзя ни в коем случае показываться в таком виде…
Я знал, о чем думает сейчас Кудасов, я чувствовал его. Он думает о не опасном. И это хорошо…
— Ты хочешь попробовать? — спросил меня Кудасов. Он не оборачивался. Грел затылок обеими ладошками. Ветер щипал мягкие волоски у него под мышками. — Я могу устроить. Это несложно. И бесплатно… Я только прикажу, и ты будешь полностью удовлетворен… С женщиной скучно. С мужчиной тем более… А вот со зверушками необычно. И ново, и непонятно, и опасно, и интересно, и странно… Ты не боишься меня?
Боюсь, хотел ответить я. И это было бы правдой. Страх купался — и нахально, грубо — во всем моем теле. Кудасов еще не угрожал мне, не строил еще строгих гримас, но я уже боялся его; как только я переступил порог помещения, где он находился, я тотчас же начал бояться его, Кудасова. Это правда, правда. Я не ожидал подобного от себя. Я был разочарован собой. Я был напуган собой. Я был напуган не только Кудасовым, но и искренне самим собой…
Отступить на шаг, закрыть за собой дверь и бежать отсюда к чертовой матери, по темным коридорам, на свет и на запах свежего воздуха, вон, вон, в реальность, к людям, в ясное уютное московское утро, или в неясное, но все равно уютное московское утро.
Значит, я совсем простой и обычный, значит, я обыкновенный и заурядный, не избранный, не отмеченный, если я так сильно боюсь Кудасова. Я же знаю, что его боятся только ординарные люди, люди без воображения и любопытства, люди, подчиняющиеся привычкам и устоявшимся традициям. Люди, которые не желают беспокойства и не хотят перемен. Люди, которые не знают, что такое смерть, и не догадываются о том, что же такое жизнь… Я так же несчастен и мелок. Так же нечистоплотен и непредсказуем. Так же некрасив и беспомощен…
Еще недавно, еще какие-то минуты, мгновения назад я искал и находил в себе Героя и Гения — я ведь уже бил страх, и я ведь уже по праву сильного прощал негодяев, так что же мне еще нужно?! — и вот сейчас оказывается, что в действительности-то за Героя и Гения я всегда принимал Труса и Мудака, всего лишь…
Нет, я не позволю, не разрешу, я порву себя, я разгрызу себя, я убью себя, но в мелкого, слабого, тихого, обыкновенного больше не обернусь — никогда.
Я не хочу быть несчастным, как все простые и малозначительные люди. Я не хочу тереться безвольно в тесноте обстоятельств, как все обыкновенные и заурядные люди. Я не хочу ныть и жаловаться потом и сейчас, как все непроснувшиеся, как все ординарные люди, которые не понимают, что живут, которые только думают, что они думают, а на самом деле всего лишь что-то вспоминают или что-то повторяют. Не хочу спать без сна и ожидать беду. Не хочу плакать от слабости и бессилия — всегда не вовремя и всегда неловко. Не хочу не уважать себя, и не верить себе, и не рассчитывать на себя, и не располагать собой, как все, которые не знают и не узнают никогда, что они есть именно они, а не кто-то другой, а не какие-нибудь другие. Не хочу сожалеть о пустых днях, о пустых годах, страдать от бесполезности, ненужности (страх все опустошает вокруг, рушит, уничтожает, это его задача, это его Путь), от невостребованности — людьми, самим собой, жизнью, счастьем, то есть гармонией, то есть той самой целью, ради достижения и постижения которой бегу, падаю, опять бегу, дышу, обороняюсь, нападаю, теряю, нахожу, теряю, нахожу, думаю о смерти, принимаю решение умереть, но не умираю, потому что не должен пока, рано, не взял еще, не отдал еще, не сочинил, не построил, не защитил… Сотворю Абсолютную Живопись, ту, которой до сих пор не было, ту, которую никому, никогда и ни при каких условиях больше не задумать и ни за что и нипочем и при любых обстоятельствах больше не воспроизвести — вот что должен…