Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 35



— Ну как?

Я как можно вежливей ответил:

— Мне нравятся больше ваши стихи.

Пастернак заметно расстроился и взял с меня слово когда-нибудь прочесть роман не спеша.

В 1966 году, после смерти Пастернака, я взял с собой иностранное издание "Доктора Живаго" в путешествие по сибирской реке Лене и впервые его прочитал. Я лежал на узкой матросской койке, и, когда я переводил глаза со страниц на медленно проплывающую в окне сибирскую природу и снова с природы на книгу, между книгой и природой не было границы.

В 1972 году в США Лилиан Хелман, Джон Чивер и несколько моих друзей почему-то затеяли спор, какой роман самый значительный в XX веке, и все мы в конце концов сошлись на "Докторе Живаго". Да, в нем есть несовершенства — слаб эпилог, автор слишком наивно организует встречи своих героев. Но этот роман - роман нравственного перелома двадцатого века, роман, поставивший историю человеческих чувств выше истории как таковой. Но когда я читал роман впервые, мне и в голову не пришло, что с ним может случиться. Начался трагический скандал с романом. Роман запретили в СССР, хотели остановить его печатание в Италии. Пастернак кое-что предвидел. Фельтринелли рассказывал мне, что у него была договоренность с Пастернаком верить только телеграммам и письмам, написанным по-французски. Пастернак прислал телеграмму с просьбой остановить печатание романа, но телеграмма была написана по-русски латинскими буквами. Роман вышел во всем мире. Некоторые западные газеты печатали рецензии с провокационными заголовками типа "Бомба против коммунизма". Такие вырезки услужливые бюрократы, разумеется, клали на стол Хрущева. После Нобелевской премии скандал разгорелся еще сильней. Советские газеты выходили с так называемыми "письмами трудящихся", которые начинались примерно так: "Я романа "Доктор Живаго" не читал, но им предельно возмущен". Секретарь ЦК комсомола, будущий руководитель КГБ Семи частный потребовал выбросить Пастернака "из нашего советского огорода". Меня вызвал к себе тогдашний секретарь парткома московских писателей и предложил на предстоящем собрании осудить от имени молодежи Пастернака. Я отказался. Секретарь парткома заставил меня поехать к секретарю Московского комитета комсомола и начал меня снова уговаривать в его присутствии. Я снова отказался, сказав, что считаю Пастернака великим поэтом и что он никакой не контрреволюционер. В. Солоухин сейчас утверждает, что отказаться было якобы невозможно. Отказаться от предательства всегда возможно. Снежный ком все нарастал. Неожиданным ударом для многих и меня было то, что

на собрании против Пастернака выступили два крупных поэта — Мартынов и Слуцкий.

После этого — единственного в своей безукоризненно честной жизни — предательского поступка Слуцкий впал в депрессию и вскоре ушел в одиночество, а затем и в смерть. И у Мартынова — и у него была ложная идея спасения прогрессивной интеллигенции в период "оттепели", отделив левую интеллигенцию от Пастернака. Но само "дело" Пастернака было страшным ударом по "оттепели". Пожертвовав Пастернаком, они пожертвовали самой "оттепелью". Через несколько лет после смерти Пастернака Хрущев рассказал Эренбургу, что, будучи на острове Бриони в гостях у маршала Тито, он впервые прочитал полный текст "Доктора Живаго" по-русски и с изумлением не нашел ничего контрреволюционного. "Меня обманули Сурков и Поликарпов", — сказал Хрущев. "Почему же тогда не напечатать этот роман?" — радостно спросил Эренбург. "Против романа запустили всю пропагандистскую машину, — вздохнул Хрущев. — Все еще слишком свежо в памяти... Дайте немножко времени — напечатаем..." Хрущев не успел это сделать, а Брежнев не решился.

Однако вернемся туда, в год скандала, ко времени моей последней встречи с Пастернаком в 1960 году. Я боялся быть бестактным сочувствователем, зайдя к Пастернаку без приглашения. Межиров подсказал мне, что Пастернак, наверное, появится на концерте Станислава Ней-гауза. Мы поехали в консерваторию и действительно увидели Пастернака в фойе. Он заметил нас издалека, все понял, сам подошел и, стараясь быть, как всегда, веселым, сразу обогрел добрыми словами, какими-то незаслуженными комплиментами, цитатами из нас и пригласил. Я вскоре приехал к нему на дачу. Из Пастернака по-прежнему исходил свет, но теперь уже не утренний, а какой-то вечерний. "А знаете, — сказал Пастернак, — у меня только что были Ваня и Юра. Они сказали сейчас, что кто-то собирает подписи под петицией студентов Литературного института с просьбой выслать меня за границу... Ване и Юре пригрозили, что, если они этого не сделают, их исключат и из комсомола, и из института. Они сказали, что пришли посоветоваться со мной — как им быть. Я, конечно, сказал им так: "Подпишите, какое это имеет значение... Мне все равно ничем не поможете, а себе повредите..." Я им разрешил предать меня. Получив

это разрешение, они ушли. Тогда я подошел к окну своей террасы и посмотрел им вслед. И вдруг я увидел, что они бегут, как дети, взявшись за руки и подпрыгивая от радости. Знаете, люди нашего поколения тоже часто оказывались слабыми и иногда, к сожалению, тоже предавали... Но все-таки мы при этом никогда не подпрыгивали от радости. Это как-то не полагалось, считалось неприличным... А жаль этих двух мальчиков. В них было столько чистого, провинциального... Но боюсь, что теперь из них не получится поэтов...

Пастернак оказался прав — из них поэтов не получилось.

Поэзия не прощает. Предательство других людей становится предательством самого себя. Расставаясь, Пастернак сказал:





— Я хочу дать вам один совет. Никогда не предсказывайте свою трагическую смерть в стихах, ибо сила слова такова, что она самовнушением приведет вас к предсказаннойчтибели. Вспомните хотя бы, как неосторожны были со своими самопредсказаниями Есенин и Маяковский, впоследствии кончившие петлей и пулей. Я дожил до своих лет только потому, что избегал самопредсказаний...

Надпись, которую Пастернак сделал мне на книге в день первого знакомства Змая 1959 года, звучит так:

"Дорогой Женя, Евгений Александрович. Вы сегодня читали у нас и трогали меня и многах собравшихся до слез доказательствами своего таланта. Я уверен в Вашем светлом будущем. Желаю Вам в дальнейшем таких же удач, чтобы задуманное воплощалось у Вас в окончательных исчерпывающих формах и освобождало место для последующих замыслов. Растите и развивайтесь.

Б.Пастернак".

Кажется, Цветаева заметила, что почерк Пастернака был похож на летящих журавлей.

Рано ушедший критик В. Барлас, когда-то открывший мне многое о Пастернаке, писал: "Многие остаются живыми чересчур долго... Но они выигрывают только годы лжи и страха..."

Пастернак тоже не всегда вступал в прямое противоборство с ложью. Пастернак тоже боялся. Но он переступил через свой страх, который мог стать ложью, и, умерев, он выиграл дарованные его журавлям долгие годы полета.

1962 — 1989 гг.

ЕВАНГЕЛИЕ "ОТ ПАЗОЛИНИ44

Можно ли быть итальянцем, не имея в истории Древнего Рима генетически закодированного двойника? Я иногда невольно вздрагивал, видя монетный профиль императора Веспасиана у официанта, ставящего на стол в траттории жареные тыквенные цветы, или замечая тяжелую походную поступь легионера у идущего по набережной Тибра одинокого старика с черным зонтиком.

Если у Пьера Паоло Пазолини был двойник в римской истории, то он наверняка был христианином из катакомб. Лицо Пазолини было испито-бледным, словно после долгого пребывания без дневного света в подземелье, а в закоулках скул попеременно играли то тени, то блики от невидимых факелов. "Когда родился Христос, перестало биться сердце Рима. Организм монархии был так огромен, что потребовались века, чтобы все члены этого тела перестали судорожно двигаться: на периферии почти никто не знал о том, что совершилось в центре. Знали об этом только люди в катакомбах", — так писал об этом времени Блок.