Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 101

Стук в дверь. Он прозвучал как выстрел, и я подскочил на месте. Я нервничал гораздо больше, чем говорил себе. Даже сейчас — вечная ложь.

Это был Боб.

— Ты готов, Джеки?

— Да, — ответил я.

— Отличное будет шоу. — Он слегка запнулся. — Я рад, что нам удалось все уладить.

— Да, мне жаль, что тогда так вышло. Я перед вами в долгу за то, что вы для меня сделали. И перед Четом тоже.

— Он хороший агент. Мне приятно было услышать, когда Сид сказал мне, что теперь вы с ним работаете. Я ничего не имею против Сида, нет-нет, но «Уильям Моррис»…

Боб еще что-то говорил, но я сидел секунду, может быть, другую, не слыша его, не слыша, что он там говорит, а переваривая то, что он только что произнес.

— Вам Сид сказал?

— Да.

— Вы говорили с ним?

— Когда я позвонил ему, чтобы сообщить, что хочу пригласить вас на прослушивание.

— Вы позвонили Сиду?

— Ну да. Он же долгое время с вами работал. Когда я ему позвонил и сказал, что готов вас посмотреть, он мне сообщил, что теперь вы с «Уильямом Моррисом», и мне нужно…

— И тогда вы позвонили Чету. — Я произнес это медленно. С расстановкой: — Вы позвонили Чету и сообщили ему, что хотите устроить мне прослушивание?

Боб не мог понять, что означает такая реакция с моей стороны. Он не мог понять, почему у меня такой потрясенный, уязвленный вид. Почему у меня такой вид, как будто меня внезапно и коварно пырнули в бок ножом — длинным и зазубренным.

— Ну да. Я позвонил Чету… Он же ваш агент.

Сверху, из громкоговорителей, снова раздался божественный глас, сообщивший, что до эфира осталось три минуты.

— Ладно, Джеки, мне тут еще кое-что нужно уладить. За вами придет мальчик, минут за пять до вашего выхода. Ни пуха ни пера!

Боб ушел.

Я остался сидеть, не помня себя.

Я стоял за кулисами.

Эд сидел перед камерами и говорил:

— …Прямо здесь, на этой сцене… Сенсационный молодой… Телевизионный дебют…

Не мог сосредоточиться на словах, не мог даже…

Краешком глаза заметил, что кто-то подает мне жест, направив большие пальцы рук вверх.

Эд произнес мое имя.

Оркестр. Хлопки зрителей.

Мои ноги подрагивали. Ладони покрылись испариной.

Я вышел на середину сцены…

Стой прямо. Обязательно иди прямо.

Вышел к звездочке, нарисованной посреди пола…

Будь уверен в себе. Владей моментом.





Мое сердце заколотилось со сверхзвуковой скоростью, и его стук заглушил для меня все остальное. Я взглянул на зрителей, но не увидел их, ослепленный ярким электрическим светом, бившим мне прямо в глаза. Только темные силуэты — живое чернильное пятно. Хлопающие тени — и телекамеры. Три громоздких чудища, нацелившие на меня свои глазищи. Через них вся Америка смотрела на меня.

И улыбнись. Обязательно…

Не смог выдавить из себя улыбку.

Не смог.

Аплодисменты стихли.

Наступила тишина.

Снова тишина. Та самая тишина, на дно которой я заглядывал вот уже столько лет. Пустой провал.

Только…

На этот раз провал не был пустым. На этот раз, словно перед умирающим, передо мной начал крутиться фильм моей собственной жизни, у меня перед глазами стремительно проносились картинки из прошлого. Название: «История Одного Человека». Вот я, много лет назад, за семьдесят кварталов отсюда, в совершенно другом мире, смотрю по телевизору шоу Салливана в гостях у Бабушки Мей. Вот я работаю в эстрадных театриках, в клубах Виллиджа, а вот «Копа», Тахо и Лас-Вегас, вот звезды, на разогреве у которых я выступал, вот представления, которые я завершал. Я увидел со стороны, как я осилил дорогу и взобрался на гору. Я увидел все то, без чего мне никогда бы не подняться туда, где я теперь стоял.

Чего мне это стоило!

Я увидел, как я кривляюсь и несу чепуху, чтобы работяги в лагере лесорубов не избили меня. Как танцую перед южанами-расистами, чтобы те меня не линчевали. Как трусливо увиливаю, когда Фрэнсис ставит на кон свою карьеру, только чтобы поцеловать меня. Как меня травят из-за Лилии голливудские громилы. Как я женюсь на женщине, которая мне безразлична. Как упускаю женщину, которую любил больше и дольше всего на свете, и позволяю ей ускользать все дальше и дальше от меня.

А потом — как я выбрасываю из своей жизни Сида Киндлера, чтобы какой-то посторонний парень мог сделать вид, будто это он меня протолкнул куда нужно.

Чего мне это стоило.

Чего мне это стоило…

Это стоило мне всего.

В приступе внутренней опустошенности я отчетливо увидел, как Джеки Манн виляет и кланяется, лебезит и пресмыкается, лизоблюдствует и подличает, унижается и раболепствует, скулит и все рвет, рвет от себя клочки, и все рвет, рвет себя на клочки, пока наконец то, что от него остается, не превращается в невидимку без голоса и без лица.

Джеки Манн.

Джеки Манн?

Джеки Ничтожество. Я стал ничтожеством. Я не стал ничем иным, кроме как ничем.

Джеки Манн?

Джеки Манн.

Я обратился к зрителям, я обратился ко всему миру:

— Добрый вечер, я — Джеки Манн… Я — негр. Я сообщаю вам об этом, потому что я не всегда был негром. Раньше я был цветным. Насколько я понимаю, скоро мы начнем называть себя чернокожими. Мы постоянно меняем самоназвание. Наверно, мы надеемся, что белые окончательно запутаются — и тогда нас наконец полюбят: «Ненавижу этих…» — «Кого?» — «Да этих, ну как их… цве… не…че… Не все ли равно!» Мне кажется, негры начинают наконец-то пользоваться уважением. Раньше, если ты негр, ты должен был садиться в конец автобуса, топтаться в конце очереди. А теперь, когда отправляют солдат во Вьетнам, все, как один, твердят: «Ах нет, пожалуйста, вы, негры, идите первыми, мы вас пропускаем». Что ж, я думаю, из негров во Вьетнаме получатся очень хорошие солдаты. Нас пошлют в чужую страну, где нас ненавидят, где люди ни за что ни про что рвутся нас убивать. А для нас это — привычные будни где-нибудь в Бирмингеме, штат Алабама. Я даже не уверен, идут ли там, во Вьетнаме, вообще какие-нибудь боевые действия. Наверно, это губернатор Уоллес наконец-то нашел правильный путь к интеграции: «Ну вот, вы, негры, давайте живо полезайте вот в этот корабль и плывите отсюда… а мы все потом за вами приедем».

Люди не смеялись. Черта с два! Люди стонали. Они стонали и стонали, их стоны накатывали волна за волной. Эта подкованная, толковая нью-йоркская аудитория еще никогда не видела, не слышала, не встречала ничего похожего на меня — молодого чернокожего комика, который заливал не насчет теши или своего последнего сумасшедшего свидания — который измывался над своей черномазостью. Я уверенно вышел на сцену и бросился в бой. Я постоял за себя, за свой народ. Мои байки били прямо в цель. У меня была своя позиция, своя точка зрения.

У меня был свой голос.

Я исполнил один номер — про то, что не хочу собирать хлопок, поэтому даже кусочка ваты из флакончика с аспирином не вытащу, — и мне пришлось замолчать, такой тут поднялся хохот с хлопаньем пополам. Мне пришлось подождать, пока публика не нахлопается досыта.

Я начал мысленно подрезать свои сюжеты из боязни, что́ к отпущенным мне пяти минутам добавятся еще три.

Пять минут.

И я их заполнил. Я заполнил их настолько, что они лопнули. Если и был еще такой ловкий комик — подскажите мне кто. Если и был человек смешнее меня, напомните мне его имя. На протяжении тех пяти минут я был свеж, остер и опасен. Я превзошел самого себя. Таким мне уже никогда не суждено было предстать.

И ни один человек, кроме тех, кто находился в студии, никогда не увидел и не услышал ни единого слова из моего выступления.

Думаю, они были начеку. После того маленького представления во время репетиции, несмотря на все мои обещания, они были готовы к тому, что Джеки Манн может понести отсебятину. А может, там каждую минуту были готовы вообще к любому подвоху: как-никак, прямой эфир. Словом, кто-то уже сидел у пульта с пальцем наготове, чтобы нажать на выключатель. Как только я произнес свою первую фразу, как только заикнулся о том, что я чернокожий, на этот выключатель нажали. Меня вырубили из эфира. Большая часть страны в течение пяти минут вместо меня видела надпись «ПОЖАЛУЙСТА, ОСТАВАЙТЕСЬ У ТЕЛЕВИЗОРА».