Страница 9 из 101
И вот что я вам скажу: вы, наверное, никогда в жизни не видели такой коллективной радости, какую тогда принялись выражать Малыш Мо и остальные. Они смеялись и веселились, и мне приходилось бежать, чтобы поспевать за ними — с такой скоростью неслись они к кинотеатру. Я купил им всем билеты. И конфеты. Что такое еще пятьдесят центов на всех?! Мы сидели, смотрели мультики, короткометражку, рекламу, потом полнометражный фильм. А потом еще один фильм. То, что мы просидели там несколько часов кряду, а единственные черные лица, появлявшиеся на экране, принадлежали служанкам, кормилицам и отсталым аборигенам, в подметки не годившимся Большим Белым Охотникам, значения не имело. Единственным, что имело значение, была желанная прохлада.
Следующий день, воскресенье, прошел как обычно: сначала я держался подальше от отца, а потом настала пора отправляться к Бабушке Мей. Вкусная еда, приятная беседа, «Любимцы города», затем — снова домой.
Но в понедельник все круто переменилось. Как только я пришел в школу, ребята — те, с кем я был едва знаком, или те, кто еще несколько дней назад дразнил меня за то, что я босяк, что у меня отец — пропойца, — все они кричали мне: «Привет, Джеки!», «Как дела, Джеки?», «Может, помочь тебе с уроками, Джеки, ты только скажи!» Новость о том, что я, не поморщившись, раскошелился на билеты в кино и на угощение, как будто у меня денег куры не клюют, с невероятной быстротой разлетелась по школе. И все до одного захотели в следующий раз тоже поживиться за мой счет. Такое внезапное назойливое внимание к моей персоне — не важно, чем оно оказалось вызвано, — понравилось мне. Еще больше мне понравилось то, что улыбки Надин, прежде теплые, теперь сделались прямо-таки обжигающими.
Здесь-то и таилась вторая истина, открытая мной: нельзя заставить людей любить тебя, но нет никого, кому не нравился бы человек с деньгами.
Почти никого.
Однажды после уроков Надин доулыбалась до того, что я предложил ей угостить ее мороженым. Опаздывая на свидание, я помчался домой, чтобы взять денег. Устремился в свою комнату, открыл дверь, направился к копилке.
И вдруг остановился: на моей кровати сидел отец.
В комнате было темно, голову отец склонил низко, но я все-таки разглядел, что он в зверском состоянии: он мучился похмельем и отчаянно нуждался в выпивке, но, борясь с самим собой, предпочел дожидаться меня. Это требовало таких усилий, что мышцы у него подергивались, по телу струился пот.
А он все сидел на моей кровати.
И, как бы его ни терзало желание опохмелиться, он все сидел и сидел, уставившись на предмет, который держал в руках. Это была моя банка-копилка, набитая деньгами.
Вот как развивались события: отец просыпается, отходит от дурмана, и тут же ему хочется снова вырубиться, а в доме нет ни грамма дури, в карманах — пусто. Он принимается шарить у меня в комнате, надеясь найти какую-нибудь завалявшуюся мелочь, хоть сколько-нибудь, чтобы хоть на пять центов приблизиться к желанной порции спиртного. А находит…
Находит…
Отец медленно поднял голову, словно ее утяжеляла вся та ярость, что скопилась у него внутри. И эта похмельная злость, кипевшая в нем, так исказила его лицо, что я почти не узнавал собственного отца.
— Это что?
— Пап…
— ЧТО ЭТО? — Его голос грохотал, как летний гром.
— Деньги.
Я не видел, как полетела копилка, да и не успел бы увернуться. Для забулдыги, который не мог справиться с похмельной дрожью, скорость была неплохая. И скорость, и меткость. Банка угодила мне промеж глаз — ровно в середину. Мой отец — резвейший из пьяниц. Очнулся я на полу, моя комната нависала надо мной под каким-то странным углом, украсившись по краям расплывчатой бахромой. Руки шевелились сами собой, изо рта вылетали слова на непонятном языке, которого я с тех пор никогда не слыхивал.
А посреди всего этого мой отец высился надо мной злобным темным пятном, как какое-нибудь чудовище из японского фильма ужасов.
— Никогда больше, — произнес отец — произнес настолько четко, насколько позволяла ему непрекращающаяся борьба с трезвостью, — никогда больше не прячь от меня ничего. Если я еще хоть раз найду заначку, ты об этом пожалеешь, сопляк! Ясно тебе? Слышишь меня?
Я что-то промямлил в ответ, шевеля своим новым языком.
— Еще как пожалеешь!
Ну, не больше, чем я сам себя сейчас жалел.
Кровь с переносицы, о которую разбилась копилка, стекла мне в правый глаз, и я заморгал.
Я так и остался лежать на полу посреди комнаты, истекая кровью. А отец ушел, предварительно забрав деньги.
Мелькнули — и пропали. Только что были на сцене — и уже нет. Хорошие артисты. Двое малых постарше и один помоложе исполняли сверхбыстрый танец, отбивая степ с молниеносной быстротой. Выбежали на сцену — и тут же прочь. Мелькнули — и пропали в мгновение ока. Промежутки между состязанием в скорости они заполняли кое-какими номерами в стиле «Чего изволите, сэр?», усердно улыбаясь — «Как я вам теперь, господин, а теперь как?» — и столь же усердно орошая эту улыбку по́том. Туфли из натуральной кожи скользят по паркету — сверкающие, темно-желтые. Скрип металла, затем — тик-так, тик-так. Хлопки. Качающиеся в такт головы в пандан к блестящей слоновой кости зубов. Миг колебания — когда кажется, будто сейчас угадаешь ритм, поддразнивание, затем снова скрип металла. Тик-так, тик-так. Настоящий водевиль, а не негритянское шоу. Отличная штука для разогрева. Ну, похлопаем хорошенько коллективу «Трио Уилла Мастина»? А теперь черед главного номера.
Все же это были хорошие исполнители. Их показывали в «Любимцах города», — значит, они должны были быть хорошими. Хорошими, но не великими — точно так же, как Тереза Бруэр была хорошей, но не великой. Так же, как Ал Хирт — трубач, нью-орлеанский джазист Ал Хирт — был хорошим, но не великим. Так же, как Дэвид Фрай был хорош, но совершенно не запоминался. Безымянная участь — вот что ожидало их всех.
При том, что совсем забыть это трио было нельзя. Ну, пожалуй, Уилла еще можно было забыть. Или его партнера, Сэмми Дэвиса. Но самый молодой артист был абсолютно ни на кого не похож. Сэмми Дэвис-младший, танцевавший посреди сцены, между двумя старшими родственниками, был как черная молния, сгусток человеческой энергии. Этот маленький человечек представлял собой сгусток веселья. Направьте на него свет юпитеров — и отойдите в сторону. Из него рвалась песня. Из него рвался танец, невероятно красивый и невероятно быстрый. Такой степ, что, глядя на него, начинало казаться, будто остальные двое вообще стоят на месте не двигаясь. Ноги скользили, перекрещивались, взлетали так, что хотелось произнести: «Быть такого не может, просто быть не может». А потом он проделывал все это снова — только для того, чтобы доказать, что вы ошибаетесь. Я наблюдал за ним с таким же замиранием сердца, с каким обычно смотрел на канатоходцев. Сэмми Дэвис-младший умел завладевать зрительским вниманием без остатка. Он работал без сетки.
Та-та!
Вступил оркестр.
Сэмми и остальные двое поклонились в телевизоре. Из динамиков «Филко» Мей раздались взрывы аплодисментов: это хлопала публика, наблюдавшая трио вживе. Хлопала ему — Сэмми. Причем хлопали ему не менее энергично, как обычно хлопали белым артистам. Эд Салливан поднялся со своего места, пожал им руки. Пожал ему руку. Точно так же, как он пожимал руку белым артистам. Восхищение без дискриминации — вот что доставалось чернокожим исполнителям на телевидении. Вот что доставалось Сэмми. Остальным участникам трио это доставалось просто за то, что они были рядом. Это же доставалось Пёрл Бейли. Доставались и объятия в духе «плевать-на-спонсора». Доставалось все это и Билли Экстайну, и Саре Воэн. Эду и в голову не могло прийти лишить этих знаков Нэта Кинга Коула. «Всегда приятно видеть тебя на шоу!»
«Спасибо, Эд! Мне тоже очень приятно». «Для меня огромная радость — возможность выступить перед тобой и перед публикой, Эд». «Эд, я бы хотел сейчас воспользоваться случаем и поблагодарить моих поклонников по всей Америке за поддержку». Они всегда так четко выговаривали слова. Чернокожие артисты, выступавшие в этом шоу, всегда выговаривали слова очень четко, и речь их была литературной.