Страница 42 из 101
— Зачем вы себе льстите? — парировал я. — Почему вы думаете, что вообще нравитесь мне?
Ухмылка.
— Довольно колкостей. — Ламонт жестом подозвал официантку, чтобы та принесла ему кофе. Она ушла, просияв от его чаевых — целого доллара. — Я догадываюсь, о чем вы думаете. Но что бы вы там ни думали, я не собираюсь отбивать у вас Томми.
Ладно, поверю. Но меня все равно раздражал его костюм, сшитый на заказ, и блеск, только что наведенный на его дорогие заграничные туфли. Меня не приводило в восхищение то, как он скрывал грубость своих рук под мягким шиком изящных золотых украшений. Его самоуверенность, его развязность… Мне не нравилось в нем то, что он обладал всем, к чему стремился я сам. И я не собирался прибавлять Томми к этому списку.
Ламонт приложил максимум усилий, чтобы избавить меня от этих опасений.
— Вы двое — такая красивая пара. В самом деле. Вы собираетесь на ней жениться?
— …Откуда вы…
— На вашем месте я бы на ней женился. На вашем месте я бы давно уже был на ней женат. Вы — счастливчик, Джеки. — Он отхлебнул кофе. — Только, мне кажется, я бы не смог оставаться где-то вдалеке от такой женщины, как Томми.
— А я и не собираюсь оставаться где-то вдалеке.
— Вы больше не будете ездить на гастроли?
— Конечно буду.
— Конечно будете. Нужно ведь держать связь с клубами, нужно работать над программой.
— Вы собираетесь и моими делами теперь управлять?
Ламонт снова улыбнулся. Этого франта ничем было не прошибить. Я заметил, у него была привычка водить туда-сюда большим пальцем по кончикам остальных. Туда-сюда. Он шевелил им так быстро, будто ему деньги за это платили.
— Я просто хотел сказать: вы будете выступать по клубам — значит, будете разлучаться с Томми.
— Она может ездить со мной.
— Может. Может. — Еще глоток кофе. — Но это будет нехорошо.
— Нехорошо, если мы будем в разлуке, нехорошо, если будем вместе…
— Нехорошо потому, что это будет конец ее карьеры как певицы.
— Почему же конец? Я не прошу ее бросить петь.
— Но вы говорите, она будет ездить вместе с вами. А если она будет разъезжать с вами — как же ей петь?
— Но это же не… Я же не говорил…
Совсем как наемный адвокат, Ламонт испытывал меня, повторяя мои же слова. Если Господь недодал ему роста и наружности, то умом наделил его с избытком.
— Послушайте, Джеки. Конечно, Томми может продолжать петь. То там, то здесь. По крайней мере, пока у вас не родится ребенок. Даже тогда она, может быть, изредка сможет петь. Если повезет. Но вот что я хочу сказать. У нас имеется не так уж много возможностей. — Он произнес «нас» так, как обычно чернокожие говорят «мы», подразумевая нас, чернокожих. — Не так уж много возможностей пробиться, и пробиться по-настоящему. Собственно, эта идея и стоит за звукозаписывающей компанией Берри.
— Берри?
— Берри Горди. Он основал «Мотаун». Основал, исходя из идеи, что нужно создать оформление, звук и стиль настолько неповторимый, что игнорировать его будет невозможно, даже если они и хотели бы. — Он произнес «они» так, как обычно чернокожие говорят «они», имея в виду их, белых. — Если это удастся, если ты добьешься успеха, тогда тебе не придется зависеть от какого-то белого, который даст тебе то, чего ты заслуживаешь. Просекаете, о чем я?
Я просекал. Ламонт читал проповедь обращенному.
Он продолжал:
— А Томми многого заслуживает. Ей цены нет. И голос, и внешность при ней. У нее талант! Но если вы сейчас отнимете у нее возможность петь, то она не пробьется никогда.
Вот что я вам скажу: мне хотелось ударить его. Скажу это просто и прямо: я мог бы перегнуться через столик и ударить Ламонта Перла. Если я отниму у нее возможность петь. Я, я. Выходит, виноват я: жениться на Томми было все равно что нанести ей смертельную рану.
Мне хотелось ударить Ламонта, но его слова отдавались во мне эхом, отдавались до тех пор, пока я не усвоил истину: да, на меня действительно ляжет вина. Я буду тем человеком, который отнимет у Томми возможность петь. Я первым брошу лопату земли на могилу ее карьеры. Еще днем раньше я был настолько уверен в себе, что мое будущее и будущее Томми представлялось мне исключительно нашим совместным будущим. Но, поговорив с Ламонтом, выслушав его приглаженные слова, я перестал понимать, как быть.
Я так и сказал:
— Я не знаю, что делать.
— Когда не знаешь, что делать, то иногда лучшее, что можно сделать, — это не делать ничего. По крайней мере, тотчас же. У вас обоих будет время подумать, когда Томми добьется успеха. Когда вы добьетесь успеха.
Я пытался побороть логику чувством:
— Я люблю ее.
— Ну-ну, ладно. — Ламонт вскинул руки, будто сдаваясь. — Я же вам ничего не навязываю. Только вот что это за любовь? Отнять у нее все, чем она могла бы стать. Положим, вы тоже хотите, чтобы она добилась успеха, но вы же знаете эту женщину: знаете, как она преданна. Если вы на ней женитесь, она вас никогда не покинет. Никаких больше клубов, никакого пения. Все, всему конец.
— Вам это известно? Вы были рядом с Томми, наверное, всего минуту и уже знаете…
— Ну тогда скажите мне, что я неправ. — Его большой палец вновь заскользил по кончикам остальных пальцев. Он отпил еще кофе.
Непрошибаем.
Ламонт уже не говорил ни на одном из известных языков — он просто производил резкий шум, из которого я мог разобрать только: Карьера. Успех. Провал. Брак. Не. Понимаете.
Понимаете?
— Вы понимаете, Джеки, или нет? Не понимаете?
Потом Ламонт, кажется, произнес какие-то любезности и попрощался со мной — вероятно, попрощался, — а потом отправился на Гранд-Сентрал, чтобы сесть на свой поезд.
Ничего этого я не помню.
Помню только, что я еще долго, долго сидел в «Хорне и Хардарте».
В этот час в «Виллидж-Авангарде» было пусто. Обеденное время, темнота средь бела дня, заведение было закрыто для посетителей. По ночам, когда шли представления, «Авангард» был битком набит, как и любое другое кабаре в любой другой части города.
Сейчас там было пусто.
Пусто — если не считать Томми и аккомпанировавшего ей пианиста. Она пела «Говоря о счастье» перед стульями, поставленными вверх ногами на столики, и перед уборщиком, который подметал пол, но куда больше внимания обращал на Томми, чем на свою метлу.
Я прошмыгнул в угол зала.
Я стал слушать. Я слышал, как Томми поет, раз уже, наверное, сто двадцать. Но на этот раз я слушая.
Есть люди, которые поют. Не только под душем — есть люди, которые выходят на сцену перед публикой, поют и получают деньги за свое пение. Иногда у них приличный голос. Иногда у них есть какая-то особая манера. Как бы то ни было — они считаются певцами и певицами.
Есть люди, которые интерпретируют. Точно так же, как если бы они заменяли французские слова на английские, они рассказывают тебе, о чем эта песня, переводят лирику и мелодию на известный слушателю язык. Любовь. Радость. Печаль.
Одиночество.
А есть люди настолько одаренные, что они способны заставить вас прочувствовать эти слова, так что текст вонзается в тебя, будто новенький скальпель хирурга. Такие певцы не просто поют тебе песенку за твои деньги. Они сами вливаются в песню, обнажают свои чувства, отрезают для тебя кусочек от своей души. Они дарят тебе часть самих себя. А ты — желаешь того сам или нет — начинаешь улыбаться, щелкать пальцами, плакать… Ты делаешь то, что велит тебе их голос. Одаренные певцы обладают такой властью. Такой особенностью.
Вот о чем думал я, стоя в углу «Авангарда» и слушая Томми. Мне казалось, что, как только ее голос смолкнет, пустые стулья, водруженные на столы, должны будут вскочить с мест и бешено зааплодировать.
Но случилось нечто иное: прослушав ее в тысячный раз и услышав впервые, я без единого слова выскользнул из зала — так же незаметно, как проскользнул внутрь.