Страница 17 из 101
«Не уроните! Не уроните!»
Его голос так и звенел у меня в ушах. Я задыхался от нехватки свежего воздуха. Влажные руки скользили по древесине. Спина разрывалась, руки кричали от боли. Я оступился. Удержать равновесие было немыслимо. Я выронил конец, который нес. Штуковина ударилась о лестницу. Не слишком сильно. Но слишком сильно — для хорька, которому она принадлежала. Он тут же слетел вниз по ступенькам и набросился на меня с кулачищами. Голову мне обожгло, внутри черепа как будто взорвался фейерверк. Когда мои глаза прекратили вращаться и распахнулись, я очнулся там, где оказывался много раз, — снова на полу. И в который раз мое лицо под чернотой сделалось красным. Я взглянул на своего обидчика, силясь не плакать, силясь принимать такое обращение по-мужски. Но стоик из меня вышел дрожащий и заплаканный. Снова.
А пока человек в ярости обрушивал на меня удары, чередуя их с восклицаниями «Да как ты смел!» и пр., проклиная мою никчемную негритянскую (он употребил другое слово) голову, за то, что я уронил его драгоценную штуковину, Малыш Мо стоял и смотрел на него. Смотрел и сжимал руки в тугие злые кулаки — точно так же, как в лагере лесорубов, когда он был готов броситься на того красношеего и его красношеий клан. Он рвался выскочить и нанести удар угнетателям. Малыш Мо был готов начать революцию.
Все еще лежа на полу, я взглядом велел Мо остыть. Не нужно напрашиваться на неприятности — после них могли последовать только новые неприятности. Это было бы неразумно. Бороться с Белым Человеком всегда неразумно.
День еще не был завершен, но для меня он уже закончился. Мне хотелось побыть одному, и я отделался от Мо под выдуманным предлогом, будто мне зачем-то куда-то срочно нужно уйти, а сам отправился бродить, оставшись наедине со своим пылающим лицом и сердитыми мыслями. Как же мне хотелось отомстить этому белому хорьку, который ударил меня! Мне хотелось сжать руку в кулак и дать ему сдачи. Но если бы я его ударил, меня прогнали бы с работы. В лучшем случае. Я ненавидел свою работу, но она была нужна мне, к тому же мне нравились деньги, которые она приносила. Трудно быть гордым, когда на пути у тебя — желание и ненасытность. Особенно если тебе не переменить цвета кожи. Поэтому я покорно принял те удары. Ну так что же? Очень скоро я окажусь в таком месте, где ни этот белый тип, ни кто-либо другой уже не дотянутся до меня. Очень скоро. Меньше чем через две недели.
Я настолько погрузился в собственные мысли, что не заметил деревяшки, валявшейся в переулке у меня на пути. Задев ее ногой, я споткнулся и полетел на асфальт. Приземляясь, выставил вперед руки. А на тротуаре мою правую ладонь уже поджидало битое стекло. Маленькая стекляшка — но ее хватило, чтобы из ранки хлынула кровь. Я сидел на грязной мостовой — весь перемазавшийся кровью, с дыркой на коленке. А лицо все еще ныло от удара.
Я поднял глаза.
В переулке стояло блестящее автомобильное чудо — новенький, 1956 года выпуска, «паккард-кариббеан». Он был припаркован. Пустой. Ничего не делал. Ничего? Да он насмехался надо мной! Он хвастался всем тем, чего у меня никогда не будет, этот туристский автомобиль, стоивший почти шесть тысяч, на который я не мог бы заработать, если бы даже корячился всю жизнь. Белые стенки, белая кожаная обивка, трехцветный верх — цвет яичной скорлупы, небесная синева, красный «танго», — начищенный до зеркального блеска. И эта решетка, эта ослепительная хромированная решетка — как нахальная жирная ухмылка. Я как будто слышал ее глумливый смех, обращенный ко мне: «Видишь меня, Джеки? Видишь, чего тебе никогда, никогда не заполучить, нищий, тупой, никчемный…»
Деревяшка оказалась у меня в руке. Деревяшка заплясала по всему «паккарду». Обрушилась на ветровое стекло и разукрасила его «паутинкой». Обеззеркалила дверцу. Взмах — удар — и полетело украшение с капота. Теперь — решетка. Теперь я взялся за эту идиотскую блестящую решетку. Деревяшка уродовала хромированное покрытие, портила его, оставляла зазубрины, сбивала выпуклые наконечники — это излишество ради излишества. Я колошматил машину, но на самом деле я бил того белого, который ударил меня. Я громил фары, но одновременно вымещал на них зло на своего отца, чьи побои слишком долго сносил. Я колотил, колотил и колотил эту машину, но на самом деле… Что же я делал на самом деле?
Я остановился.
После того как смолк стук дерева о металл, в переулке воцарилась страшная тишина. Вокруг меня был необозримый Нью-Йорк, а я слышал только, как где-то вдалеке лает собака и у меня в груди колотится сердце. Я слышал, как на мостовую упала деревяшка. Вокруг меня был необъятный Нью-Йорк, а мне казалось, будто каждому горожанину слышно мое прерывистое дыхание и топот: я наутек бросился из переулка, подальше от своей жертвы — злосчастного «паккарда», которому так не повезло с местом и временем парковки.
Воскресенье. Наконец-то воскресенье. Я подошел к театру в пять двадцать и прождал на улице минут сорок пять, не меньше, когда заведение откроется настолько, чтобы я хотя бы мог войти внутрь. После чего еще минут тридцать слонялся без дела, ожидая начала представления. Когда оно началось, то в зале на двести человек посетителей набралось человек пятнадцать. Я боялся, что меня сразу же выпустят на сцену. Что же мне делать перед такой жалкой горсткой народу?
Я места себе не находил и только попусту сжигал калории.
Семь часов уже минуло, минуло и восемь, на сцене сменилось множество исполнителей, а я все еще прохлаждался.
После девяти. Заведение наполнилось примерно наполовину, — видимо, больше народу тут и не набирается. Публика, состоявшая сплошь из неряшливых мужчин, принадлежавших не то к среднему, не то к низшему классу, — разогретых и достаточно трезвых, несмотря на быстро поглощаемое пиво, — дошла до кондиции. Вот тут бы мне как раз и выйти на сцену, показать, на что я способен. Но меня не приглашали. Вместо меня на сцену поднимались какие-то певцы, пара других комиков, дрессированные собаки, какой-то малый, читавший отрывки из пьесы, и стриптизерши. Всевозможные стриптизерши. Тут были представлены все формы, все размеры и возрасты. Не было только хорошеньких. По-видимому, им вход в это заведение был строго воспрещен. Но зрители не очень-то на это досадовали. Зрители пьяно салютовали женщинам, а те в знак благодарности с дразнящими улыбками стаскивали с себя одежду, прежде чем она падала на пол. Парни оставались вполне довольны, и девицы тоже оставались довольны: похоже, все, кроме меня, были довольны. Я только стоял и наблюдал, как занятых мест в зале становится вдвое меньше, а градус делается вдвое выше, к тому же публика проявляет все больше недовольства, когда выходит очередной комик, певица или дрессированная собака, отнимающие драгоценное сценическое время, которое куда лучше потратить на стриптизерш.
Я попытался разыскать конферансье, чтобы выяснить, когда же — хоть приблизительно — меня выпустят на сцену. Легче было бы поймать стаю перепуганных мышей. Когда же моя затея наконец удалась, все, что я из него выудил, было: «Скоро, приятель. Очень скоро». То же самое он сказал и какому-то старику с банджо, который, со своей стороны, поинтересовался, когда его очередь.
Десять часов, одиннадцать, двенадцать. Публика рассеялась, между часом и половиной второго снова достигнув прежней численности. Стриптизерши выходили по кругу уже два с половиной раза, но подвыпившим зрителям, восторженно глазевшим на девиц, они казались новенькими, незнакомыми, а сквозь алкогольный туман — почти хорошенькими.
Примерно в половине третьего, когда на меня наваливалась усталость при одной только мысли о предстоящем рабочем дне, до начала которого оставалось всего часов пять, появился конферансье и сказал:
— Ты — следующий, Джейк.
«Джеки», — хотел было я его поправить. Но тут же мне пришлось бороться с собственным желудком: весь вечер я простоял на ногах, и как раз в этот момент он занервничал и потребовал, чтобы его опорожнили. Схватившись липкими от пота пальцами за живот, я занял выжидательную позицию за кулисами. Мое будущее место на сцене занимала девица, все таланты которой заключались в умении расстегивать пуговицы и молнии почти под ритм музыки. Почти. Когда она закончит свое дело, заведение будет принадлежать мне. Я попытался запечатлеть в своей памяти каждую секунду этого ожидания. Мне хотелось, чтобы у меня сохранилась настоящая музейная коллекция воспоминаний о предстоящем событии, об этом моменте моей личной истории. Мне хотелось, чтобы у меня в сознании все это сохранилось как ценный документ, чтобы все памятные подробности можно было легко восстановить в отдаленном будущем, когда люди станут просить: «Расскажи нам, Джеки. Расскажи, как все началось».