Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 101

Мы почти все время общались по расовому признаку. Изредка можно было увидеть белого с черными, еще реже — черного, затесавшегося в толпу белых. Но чаще всего и те, и другие держались особняком, причем белые — в основном белые южане — ясно давали понять, что их такой порядок вполне устраивает. Например, они болтали между собой о том о сем, о погоде, рассказывали что-нибудь из своей жизни или обсуждали, как кто-то зазевался в тот день и чуть не подставил голову боссу. Словом, они говорили о всяких пустяках, — и вдруг до тебя доносилось слово «черномазый». «Черномазый», или «негр», или «чернозадый», или «чернушка». И слово это звучало не как брань, оно входило в законченное предложение, оно употреблялось наравне с прочими, самыми обиходными названиями. Яблоко. Небо. Лодка. Черномазый. Это-то и пугало: то, как легко у них это выходило. Как буднична была их ненависть. Как глубоко въелся расизм в их сознание. Они — хорошие белые, а мы — черные собаки: вот все и расставлено по местам.

Общение между расами не поощрялось. Общение между расами осуждалось.

Был один молодой парень из Мичигана, белый мальчишка, который плевал на то, кто белый, кто черный, кто — еще какой-нибудь. Он и с теми, и с другими мог сидеть и болтать, не признавая никаких различий. Однажды ночью его схватили и уволокли в лес какие-то белые. На следующее утро его нашли голым и замерзающим, у него текла кровь из заднего прохода, куда несколько раз с жестокой силой вонзали толстый, грубый сук. Начальство только и нашлось, что сказать по этому поводу: «Не надо было с цветными якшаться», — и парня отослали обратно в Мичиган.

Общение между расами не поощрялось. Общение между расами осуждалось.

Итак, мы большую часть дня отдыхали после закончившейся трудовой недели и готовились к следующей неделе, потом всем скопом шли в столовую обедать, там ели — черные отдельно от белых, — затем снова разбредались по разделенным по расовому признаку кучкам и коротали вечер, развлекаясь песнями, игрой на гитарах, губных гармошках и варганах. Я не умел играть ни на одном из этих инструментов. Я не умел петь. Зато я умел травить байки. Уж это я умел. Ребята надрывали животики, когда я повторял номера, которые слышал когда-то в «Любимцах города», или откалывал шутки насчет нашей жизни в лагере. Все просто покатывались. Наверно, у меня смешно выходило. Во всяком случае, достаточно смешно, чтобы меня заметили. Как-то в воскресенье, после всех этих шуток, меня отозвал в сторону Дакс. Он сообщил мне, что в следующее воскресенье собирается устроить любительское представление и что у талантливых ребят есть шанс показать себя и развлечь бесталанных. Он слышал, как я откалываю шутки, и хотел узнать, не хочу ли я тоже выступить. Мне и раздумывать не пришлось. Сама мысль о том, что я буду стоять перед толпой, а люди будут кричать и хлопать мне, в точности как комикам в телевизионных передачах, — уже привела меня в восторг.

— Очень рад, — сказал Дакс. — Я подумал, хорошо, чтобы кто-то из вас тоже выступал — для остальных цветных.

Следующие дня два я пытался разработать план выступления. Радостное возбуждение отвлекало меня почти от всего, что происходило вокруг. И вот я настолько отвлекся, что мне чуть голову не снесло буксирным тросом, который падал как огромный стальной кнут. Я по сей день убежден, что мне спасла жизнь давняя привычка уворачиваться от отцовских ударов. И все-таки трос слегка задел меня. Когда мне зашивали плечо в том месте, где по нему прошелся кабель, я твердо решил, что буду отрабатывать свои шутки только по ночам, в постели. Бормоча их себе под нос, пока мое измученное тело будет молить о сне.

И вот наступил воскресный вечер. Зал в столовой был битком набит публикой — рабочими, начальниками. Все хотели посмотреть представление, поддержать друзей. К тому же в глухом лесу в штате Вашингтон для людей, у которых нет ни денег, ни возможности куда-либо поехать, такое любительское представление бывало лучшим и единственным развлечением. Некоторые из парней, работавших в нашем лагере, не были лишены таланта, а те, которых отобрал Дакс для этого вечера, были на самом деле хороши. Хорошо пели. Хорошо играли на разных инструментах. Возбуждение, которое я чувствовал в течение всей недели, уже переросло в нервозность: именно в тот момент я понял, какая пропасть лежит между способностью рассмешить горстку людей — и чудовищной неспособностью рассмешить несколько сотен. Я заметил, как что-то бьется о мою ногу. Взглянул. Оказалось — это моя трясущаяся рука.

А потом вдруг подошла и моя очередь выходить на сцену. Меня представили, и я вышел на середину зала. Жидкие аплодисменты смолкли. Может, из-за игры нервов я сделался сверхчувствительным, не знаю, — только я различил ту мельчайшую долю секунды, когда стояла полная тишина между хлопками и моим первым словом. Это была пустота, которая, в моем воображении, повисла где-то в пространстве, ожидая, что ее заполнят. И я заполнил ее кое-какими номерами из выступлений комиков с телевидения, анекдотами — старыми и бородатыми, но все еще достаточно смешными, чтобы выбить из аудитории несколько смешков. Потом я перешел к собственным шуткам, в том числе насчет нашей жизни в лагере с ее тяжким трудом, длинным рабочим днем и вознаграждением за все это в виде отметок в расчетных книжках и невкусной еды. Словом, я стал подтрунивать над всей тамошней системой.

И тут смех стал накатывать волнами.

А когда я принялся изображать некоторых наших рабочих и начальников — передразнивать их выговор, пародировать их повадки, гримасничать, как это делал под кайфом от травы мой отец, высмеивая соседей, — то зал просто затрясся от визга и хохота.

Краешком глаза я заприметил того долговязого белого парня, который в первый день хотел избить меня в куджи за то, что я, черномазый, не знаю своего «места». У него текли слезы по лицу, так он надрывался от смеха. Все просто катались.

Все — кроме Малыша Мо. Малыш Мо не смеялся. Ему казалось не больно-то смешным, что я кривляюсь перед толпой белых. Но, закончив выступление, я думал лишь об одном: вот зал, полный незнакомых мне людей, причем некоторые из них раньше открыто ненавидели меня, — и все они теперь хлопают мне.





После представления Дакс устроил ужин для всех исполнителей, нечто вроде благодарственного угощения — бифштекс с картошкой и кусок пирога. Я зашел на кухню и получил тарелку с едой, как и все остальные исполнители. Бифштекс еще шкворчал, когда повар шлепнул его на тарелку. Ломтики картошки румянились сочными корочками. Я зашагал к выходу, чтобы поскорее приняться за еду, пока все горячее.

— Джеки, — позвал меня Дакс от стола. — Ты куда?

— На улицу, — ответил я.

Дакс ухмыльнулся:

— Это еще зачем?

Затем, что я был голоден и хотел есть. Я спешил на улицу, потому что я был здесь единственным черным среди белых. Черные не ели вместе с белыми, и мне никогда раньше не приходило в голову, что может быть иначе.

Очевидно, очень даже могло. Дакс помахал мне, приглашая расположиться рядом с ним:

— Иди сюда, Джеки. На улице к тебе мухи на тарелку слетятся.

Я сел возле него, вонзил нож в свой бифштекс и набил рот едой. И тут, я помню, Дакс уверенно опустил руку на мое плечо и сказал:

— Чертовски смешно было, приятель. И где это ты так научился смешить людей?

После любительского представления прошло дня четыре или пять. Я тащил буксирный трос, стараясь думать только о боссе и отгоняя мысли о все еще звучавших у меня в ушах аплодисментах и воспоминания о бифштексе, вкус которого заживо воскресал всякий раз, как я проглатывал слюну. Я усердно работал, когда неподалеку появился джип. За рулем сидел один из лагерных начальников. Он остановился напротив нашей партии и окликнул меня. Я подошел к машине с улыбкой на лице: думал, что он хочет похвалить мое выступление. Прошло уже пять дней, а ко мне все еще подходили с добрыми словами разные люди, видевшие меня на концерте. Но на этот раз оказалось не так. Подойдя на достаточно близкое расстояние, чтобы разглядеть лицо начальника, я понял — и понял без слов, — что ничего хорошего он мне не скажет.