Страница 8 из 97
— И все-таки я не согласен с вами, уважаемый Игорь Никитович, — мягко и иронично, словно играя в поддавки с молодежью, которая преобладала в столовой, продолжал после знакомства Богоявленский, — джазовая музыка необходима нынешней юности. Бросьте пичкать их сухомятиной классики, растворите окно в мир сегодняшней европейской и негритянской музыки. Ведь не вас учить, как не принимали Прокофьева, потом Шостаковича, теперь — Армстронга и Гершвина…
Орлов, вся композиторская карьера которого строилась на благоговении перед святынями гармонии прошлого, сердито и потешно махал ладошками: «Оставьте, Павел Петрович, это какофония, издевательство над нервами и какой-то сектантский оргазм. Я слышу километры пленок, записанных нашими осветителями, монтерами и прочими «прогрессивными» работниками сцены. Но я не слышу ни единой мысли. Еще «Порги и Бесс» — это музыка. А дальше — маразм, издевательство…» Богоявленский, помешивая витой серебряной ложечкой чай, слушал Орлова, а глаза его озорно и заговорщицки блестели. Терентий безотчетно симпатизировал забавному старику, который явно провоцирует увлеченного Орлова. Это ясно. Было интересно, как повернется разговор, и друзья тихонько присели в дальнем конце стола, возле оставленных для них закусок и лангетов.
— Я не считаю себя столь компетентным в мелодике, но мне кажется — вы просто смешиваете школы. Есть школа гармонии, идущая от Баха и Гайдна, а есть самобытная, как резная скульптура Африки или японская графика, музыка иных рас и народов. Не будьте же педантом в застегнутом мундире — дайте ассонансу выйти на эстраду, в публику, и вы только обогатите свою же творческую палитру, дорогой.
— Позвольте, но это сразу станет эпидемией. Нет ни традиций, ни такта, чтобы воспринять. Вы посмотрите, как они танцуют безумные рок-н-роллы! — не сдавался Орлов, раскрасневшись и распустив чуть ли не до живота галстук-бабочку.
— О, я в юности любил танцы. Вы знаете, о моей чечетке писал даже Эйзенштейн, — живо и по-прежнему с иронией сказал Богоявленский, — сыграйте мне, коллега, и вы убедитесь, что любой танец нуждается в артистизме. В этом, кстати, я согласен…
И он поднялся из-за стола, вышел на мгновенно освобожденную для него территорию и встал в вызывающую позу. Фигура его, подвижная в суставах, как у сценического мима, приобрела графичность и напряженность. Первые такты музыки он стоял неподвижно, потом плавно повел ладонями по воздуху и задвигался быстро-быстро в ритме чарльстона, прищелкивая лакированными каблуками, мелькая узкими, очень узкими брюками, открывавшими его костистые лодыжки в фиолетовых носках. Друзья во все глаза таращились на это вызывающее чудо беспокойного танца почти семидесятилетнего старика, по-мальчишески озорного, с растрепавшимися редкими волосиками, с пощелкивающими фалангами пальцев.
— Видно, и впрямь старик был танцором, — шепнул Терентию Артем, подпрыгивая в такт на стуле, — во, класс показывает!
Потом Богоявленский перешел на рок, потом, не выдержав, сам проиграл Орлову несколько тактов незнакомого всем танца и, когда тот мгновенно схватил их, принялся летать по комнате, растопырив локти полусогнутых рук и змеясь узким телом, то приседая, то выпрямляясь. «Шейк а ля принстон», — в паузе выкрикнул он, и снова, меняя движения, прыгал по паркету под изумленными взорами присутствующих. «Позирует», — подумал про себя Терентий, и тут же ему на ум пришло, что старик похож на ребенка, которого долго держали взаперти и вот позволили побаловаться. И все-таки это было здорово, и все вразнобой искренне зааплодировали, когда Богоявленский, запыхавшись, свалился в кресло, обмахиваясь платком.
— Сдаюсь, сдаюсь, — забормотал Орлов, — с вашим талантом можно агитировать за стилизацию танца. Но это не может решить наш спор…
— Его решит сама жизнь, Игорь Никитович. Жизнь — великая штука, хотя начинаешь ценить, увы, под старость…
Все заговорили, обсуждая увиденное. Семка защелкал камерой, выбирая немыслимые позы и ракурсы, для чего ползал на полу, как кошка, и скоро никто не обращал на него внимания. Яркость человека, его какая-то мальчишеская игра удивили и обескуражили Терентия. Он привык к степенным, требовательным, отделенным неким барьером возраста и опыта, взрослым людям. Богоявленский походил одновременно и на шута и на мудреца — лукавого и скрытного, ироничного и нездешнего. Не решаясь прямо поговорить с ним в гуле компании, Терентий спросил Артема: «А что, он в городе у нас живет или проездом?»
— Сватают его, да он куражится. Сибаритствует пока в Свердловске, но есть вероятность… — И, не договорив, Артем поспешно бросился к режиссеру, которому Мария Мироновна уже успела подсунуть эскизные наброски обожаемого сына.
— Не надо, не надо, мама, — протестовал Артем, но рисунки уже пошли по рукам, и Терентий исподтишка наблюдал, как старик то хмурил брови, то, улыбаясь, кивал головой, перебирая листы ватмана. Темка рисовал, конечно, что надо, только до настоящего худкружковца из Дворца пионеров ему далеко. Факт…
— Вы знаете, что сказал обо мне К., — тут Богоявленский назвал фамилию всем известного кинопродюсера, — когда я делал пробные съемки на участие в его фильме в тридцать пятом году? «У этого молодого человека явно выраженная интеллигентная внешность, — заявил он. — Законсервируйте его лет на десять, и он станет уникумом среди наших актеров. Тогда он с лихвой окупит все невзгоды молодости…» И он не ошибся.
Добрая Мария Мироновна недоуменно смотрела на хитроватого старичка, полагая, что далее он выразится более конкретно об ее сыне, но Богоявленский подмигнул Артему и возвратил ему пачку рисунков.
— Я полагаю, вы меня поняли, молодой человек? Впрочем, я рад буду с вами познакомиться поближе… — и он встал, застегивая пиджак и протягивая всем руки на прощание…
— Ну как? — раздеваясь в своей комнате, спросил друга Артем. — Слыхал, как вуалирует старик? Тертый парень. На мякине не проведешь…
— И папашу твоего в дураках выставил, и тебя поддел. Чего проще, — буркнул сердито Терентий, но тут же внезапно добавил: — Когда к нему пойдешь, меня пригласишь?
— Ясное дело, дуплетом двинем, — ответил Артем.
Николай Иванович проснулся с тяжелой, гудящей головой, посмотрел на часы: было шесть утра. Он встал, сунув сизые ступни в шлепанцы, в пижаме прошел в другую комнату и увидел, что дочери еще нет. Лежали торопливо сброшенные будничные серые туфли из кожзаменителя, школьное платье со смятым, облитым вином, передником и сине-коричневый с прописной надписью тушью аттестат. Он взял негнущийся глянцевый лист в руки, долго, сощурив глаза, смотрел на написанные чьим-то каллиграфическим почерком цифры, и подбородок его со старческой отвислой кожей, седыми редкими щетинками и большой бородавкой на шейной мышце мелко задрожал…
«Вот и кончилось, — думал он, — детство у моей Олюшки. Улетит в дальние края… Будут зима, холод, редкие письма… Кончилось мое счастье — намазывать джемом торопливые завтраки…»
Кирпотин любил дочь до самозабвения. Если позволяли лекции, он встречал ее из школы и чувствовал, как она с каждым годом стеснялась вопроса подруг: «Это твой дедушка, Оля?»
Он хотел, чтобы дочь стала математиком. Массу книг по собственной программе он накупил ей, тщательно выбирая потрепанного Перельмана, Ферсмана, Вернадского у букинистов. Он ходил на уроки, ссорясь с учителями, сухо и неинтересно преподававшими, по его мнению, этот предмет, и несколько раз, пока дочь была еще не так осмысленна, переводил ее из школы в школу, пока она не взбунтовалась и не увлеклась очкастой биологичкой с ее бесчисленными вонючими ежиками, скользкими ужами и кашляющими морскими свинками. Пытаясь перебить ее страсть, Кирпотин математизировал биологические задачки, приносимые Олей из класса. Увлекшись, он даже написал и опубликовал в журнале «Биология» статью о механике живых организмов, где пытался рассчитать энергию скольжения, ползанья и ходьбы. Но все это было ради дочери.
Сейчас, держа в руках аттестат, он думал о том, как дочь сумбурна в своих увлечениях, из упрямства стала скрытна и независима и, видно, всеми силами будет стремиться уехать из дома. Придется брать дополнительные секции в обществе «Знание» или в заводском филиале института, ездить полтора часа на трамвае по вечерам, чтобы выкроить средства для Оли там, в другом городе — Свердловске или, может быть, в Ленинграде. Конечно, если бы он смог занять подобающее положение на работе, получить, наконец, кафедру на вновь организованном факультете, дело бы уладилось само собой. Но… и тут Кирпотин представил себе брезгливое, властное лицо ректора, его самоуверенную фигуру, манеру диктовать распоряжения и подчеркивать принадлежность к миру научной элиты, и понял, что вряд ли сможет и на этот раз побороть в себе чувство неприязни к руководству и ходить под страхом нагоняев или упреков в его годы. Нет, кафедра — это сотни бумаг, приказов, табелей, десятки самолюбий, с которыми придется считаться, да и не предложат ему — лектору младших курсов — руководить, памятуя его неуживчивость…