Страница 29 из 97
Какое оно из себя, море, дед не стал рассказывать, взял скрипку и, медленно водя смычком, запел:
Что такое баргузин, мы не стали спрашивать, боясь прервать песню. Да дед и сам не хотел этого. Пел долго, до самого конца допел. Потом положил скрипку.
— Дальше, понятно, пешком… На третий месяц пришли в ту страну Маньчжурию. Глянули — беднота вокруг. Хат, и тех у людей нет, одни фанзы… землянки, значит. Зайдешь вовнутрь — ни стола, ни лавки, ни посуды — котел в землю вмазан — вот и все. Даже ложек нет.
— А как они едят?
— Палочками.
— И борщ — палочками?
— У них борща не бывает, только каша.
— А-а-а-а.
Помолчав, дед заговорил снова:
— Ну вот, значит, начали японцы наступать. Чуть день начнется — ружья наперевес и в атаку: «Банзай!» — кричат. Это, значит, ура по-ихнему. Стрельба, понятно, пули чиркают, пушки-орудия гремят… Многих наших поубивали, многих поранили… Сидим в землянке, думаем: не сегодня-завтра нас тоже поубивают. А за что? Сидим, значит, думаем: а для чего мы сюда пришли? Что мы тут забыли?.. Каждый день одно и то же: встаем — думаем, спать ложимся — думаем, а то еще встанем на молитву и плачем… Не от слабости духа, понятно, плачем. Нет! Русский духом не слаб, он любую беду пересилит. Ничего он, русский мужик, не боится!.. Плачем от того, что вокруг неправда, обман… Кто нас только не обманывал — и попы, и генералы, и сам царь-батюшка…
Воевать, понятно, никакой охоты… Сдаем одну позицию за другой, отступаем… А однажды слышим — все наши корабли потоплены. Место такое, Цусима называется. Вот там, значит, и потопили…
Дед перевел взгляд на стену, где висела картина, привезенная им с войны, и тяжело вздохнул. На картине — величиной с окно — кипело море. Неукротимое, пенистое, страшное море. И в нем тонул корабль. Большой, черный, с пушками, с высокими мачтами. А над ним поднимался густой дым… На палубе матросы. Бегут, поспешают…
— Это «Варяг», — с грустью в голосе произнес дед. — Сами его потопили.
— Зачем — сами? — усомнился Кузьма.
— А затем, чтоб врагу не достался. Подошли, значит, японцы, хотели в плен взять, а капитан Руднев — нет, говорит, не бывать этому! Мы, русские, говорит, в плен не сдаемся! Умираем, а не сдаемся! — и дед показал, как герой-капитан, приложив руку к козырьку, приказал потопить крейсер. Матросы приказ исполнили, да вот только сами домой не вернулись. Песню потом про них сложили, — дед потянул смычком и в лад скрипке запел:
Нам было жалко матросов, но мы не плакали. Схватив деда за рукав, Кузьма вдруг спросил, почему чайки тоскуют. Ведь они, чайки, не люди.
Дед отложил скрипку в сторону:
— Чайка, она тоже душу имеет. Иной раз як начнеть: кыгы, кыгы, будто дитя плачет. Горе она чует, чайка…
— Деда, а ты еще спой, — не отставал Кузьма. — Про матросов или это… на сопках Мачжури…
— На сопках Маньчжурии, — поправлял дед. — Песню эту наш капельмейстер сложил. Шатров, фамилия… Илья Алексеич, значит… Эх, ребятки, песня, она раз в сто лет родится, когда, значит, время придет. Вот и эта — в огне, в дыму началась… Там, на войне, и запели. Сперва, понятно, оркестр, а потом и все… В ту пору я уже на скрипке умел. Но скрипки у меня не было. Вместо скрипки — винтовка. Ну, значит, як почув я ту песню-вальс, душа огнем-пламенем запылала. Потому что в ней про все наше горе-страданье сказано. И стал я ее спевать. Чуть затишье, я и спеваю: полюбилась очень. Однажды этак сидим в лесочке — и наши и японцы молчат. Тишина — ни выстрела, ни звука… Война всем надоела. Сидим, скучаем, а я возьми и затяни. Пою, значит, и ничего не замечаю. А когда кончил — батюшки мои! — все это время сам капельмейстер стоял сзади и слушал. Интересно ему, значит… Неловко мне стало: может, думаю, не так спел?.. Не успел, однако, опомниться, а он руку подает: «Спасибо, у тебя, братец, слух замечательный. Абсолютный слух». Вытянулся я в струнку — хоть и капельмейстер, а все же офицер. А он: «Не надо, здесь не строй». И начинает спрашивать, на чем я играю, на каких инструментах, то есть. Как же, ваше благородие, понятно играю. На скрипке, говорю, играю. Только скрипки у меня нету: как на войну ехал — продал. Ладно, говорит, зайдем ко мне. И тут повел меня с собой в фанзу, где музыканты размещались.
Усадил на чурбан, скрипку подает, а ну, говорит, сыграй что-нибудь. Взял я скрипку в руки, боже мой, что это была за скрипка! Прикоснулся смычком к струнам — запела, заговорила она, как живая! Почти до вечера гостил я у капельмейстера. И его песню-вальс тоже сыграл. Удивился он, как это я так быстро… Напоил чаем и велел приходить завтра.
А еще говорил, песню-вальс не совсем закончил, чего-то в ней будто бы не хватает. «Что вы, Илья Алексеич, — говорю, — замечательное произведение!..» А он опять: «Жаль, свободного времени нет. Вот кончится война, тогда и доработаю».
Раза три этак со мной побеседовал, послушал, как играю, и больше в роту не отпустил.
И стал я в оркестре барабанщиком. Потому как настоящий барабанщик заболел и отвезли его в лазарет на излечение. А оркестр без барабана — не оркестр. Сам командир полка приказал подобрать барабанщика. Потому, говорит, бой начнется, надо играть для поднятия духа.
Дед еще долго рассказывал, как по приказу капельмейстера нотные крючки изучал. Трудно было, а ничего — справился. Все наизусть выучил.
В оркестре, понятно, жилось спокойнее, чем в роте. Рота больше на позиции, в окопах. Грязь ли, снег, лежат солдаты, подняться не могут — пули свистят. А выйдут на отдых — так тут снова занятия. Только и слышно: «Вперед, бегом! Штыком коли, прикладом бей!» Конечно, бывает и оркестр играет под пулями. Да это совсем не то. Тут музыка. А с музыкой, как говорится, и умереть не страшно.
Музыканты сперва боялись за барабанщика: мужик, что с него возьмешь. Но вскоре успокоились: молодцом оказался Алексей. Душой музыку чуял.
Бежали дни, недели. Радовался капельмейстер, что в оркестре такой способный барабанщик: «Ты, Алеша, настоящий талант!»
Но вот однажды сели музыканты в кружок, начинают новый марш разучивать. Смотрят, а с бугорка, что рядом, старый барабанщик спускается. Выздоровел, значит. Бросились навстречу — привыкли, всю войну вместе… В тот же день принялся он за свое дело. Замечательный музыкант был. В Петербурге учился.
— Ты, Алексей, не горюй, — сказал тогда капельмейстер. — Что-нибудь придумаем.
Он как будто знал: не прошло и недели, как война кончилась. Обрадовался Алексей, да и как не радоваться: жив-здоров домой возвращается. Такое только во сне снилось, а теперь, выходит, наяву!.. Пришел к капельмейстеру проститься, а тот подает скрипку: возьми, говорит, на память. Из тебя, говорит, Алеша, настоящий музыкант получится.
Привез ту скрипку солдат в село Большетроицу. Пошел играть по свадьбам. А вскоре и сам женился. Хорошую жену взял. Пятерых сынов родила ему Алена Ивановна да еще и дочку. Зажил по-мирному, по-семейному. Но иной раз нет-нет да и вспомнит про боевых друзей, про капельмейстера. Солдаты по домам разъехались, а капельмейстер все служил. Слухи прошли, будто оттуда, из Маньчжурии, в Тамбов переехал. А может, и не так, может, в свой Землянск, что в Воронежской губернии, вернулся? Кто знает…
Потом началась революция, и о нем ничего не стало слышно. Но зато пошла гулять песня-вальс по России. Пошла, полетела из края в край: от села к селу, от города к городу; от одного сердца к другому.
Росли, мужали сыновья Алексея Петровича. Старшие поженились, по-прежнему работали в поле. Я хорошо знал их всех, а с Иваном, моим одногодком, подружился. Я был влюблен в него, как музыканта. Иван играл на любом инструменте, будь то скрипка, гармонь или кларнет с пистонами.