Страница 7 из 89
Вдвоем со Стасом мы одолели Мокичева тогда. А так бы мне конечно же несдобровать.
Странно… После той драки мне с Васькой нечего было делить, а вот со Стасом поделили. И сейчас, по логике, он больше мне враг, чем этот Васька Мокичев. Так это или нет?
Я мысленно назвал Решевского врагом и ощутил, как в потаенных уголках сознания зашевелилось сомнение… Нет, даже сейчас не стал бы драться с Решевским. Сейчас — тем более… Ведь время упущено уже. Мы преломили со Стасом хлеб. Так когда-то заключали меж собою мир славяне.
Погасли на стенах желтые блики, и в зале загорелся свет. Молчание становилось невыносимым, долго так не могло продолжаться, и я попросил Решевского рассказать про нашу мореходку. Там он сейчас преподавал навигацию и морское право.
Под Стасов рассказ легче думалось. Затеялась какая-то видимость разговора… Стас говорил, я по ходу что-то спрашивал, с чем-то соглашался, поддакивал, только ничего не слышал из того, о чем рассказывал Решевский. Я смотрел на заставленный стол, боялся взглянуть на Галку, мне казалось, что на нашем столе обязательно нужны свечи, зачем свечи — этого я не знал, но видел оранжевые язычки, дрожащие на сквозняке.
— Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают… — сказал я невпопад.
Стас замолчал.
— Ты чего? — спросил он.
— Ничего, это так, Стас… Не бери, как говорится, в голову. Свечи бы надо сюда.
— Свечи, — согласилась Галка, — это хорошо… И верно. Только свечей нам сейчас не хватает.
Галка не улыбалась, и никакого подтекста в словах Галкиных я не уловил. Уверен, что она вспомнила, когда был день ее рождения и я принес двадцать одну свечу. Конечно, она вспомнила именно это, и пусть так думает, а я вижу другие свечи, они горели в рождество сорок второго…
Это было в Моздоке.
Нас с Люськой и маму выселили на кухню, а в комнате разместились четыре немца — Очкастый, Вшивый, Фронтовик и Франц.
Питались они в столовой, только иногда перекусывали дома. Помню, как поразило сделанное мной однажды открытие: немцы едят сырое мясо! Это казалось диковинным и страшным. Вспомнились сказки о людоедах, и к нашему восприятию захватчиков добавилась еще и эта, такая яркая для детского воображения подробность.
Мама строго-настрого запретила нам появляться в комнате и глазеть, как едят немцы. Мне было почти восемь лет, я все уже понимал, знал, что к нам пришли оккупанты, и научился их ненавидеть. В застегнутом кармашке куртки в спичечном коробке у меня хранилась листовка со стихами. Я подобрал ее в лесу, когда мы жили в деревне, укрываясь от ночных бомбежек. Жаль, потерялся тот листок и до сих пор не знаю, кто автор тех стихов. Попросту запомнилась на всю жизнь лишь одна строчка: «Хоть по колена в крови, но я приду…» Теперь понимаю некую двусмысленность этих слов, но для восьмилетнего мальчишки звучали они однозначно и грозно.
Так вот, я все уже понимал, а Люське было три года, и девочка хотела есть. Люське недоступны были пока те понятия, которыми руководствовался в своем отношении к немцам я. Она останавливалась на пороге комнаты и таращила на немцев голодные глазенки.
Иногда ей доставался кусок, но я зорко следил за Люськой и чаще бывало, что успевал перехватить сестренку у двери, но Люська ничего не хотела понимать.
Под рождество немцам прислали посылки: елочки из бумаги, незнакомые нам сласти и тонкие свечи. Посылки получили и молодой немец в очках, сын врача из Дюссельдорфа, и баварский мясник, не без оснований прозванный нами Вшивым, и часто уезжавший на передовую берлинец — Фронтовик. Не было посылки только для Франца.
Через три дня после рождества наши войска начали наступление. Ударили «катюши» под хутором Веселым, и немцы, боясь окружения, без боя оставили город.
Потом вошли советские танки в Моздок.
Они двигались через городской парк, где давно уже не стало ни аллей, ни деревьев, и освобожденные люди толпились по обе стороны колонны, смеялись и плакали, и женщины бросались целовать идущих рядом с танками солдат.
Высокая бабка в драном платке принесла красноармейцам горячие картофельные пирожки. Она совала их в руки ребятам и грозила кулаком стайке молодух, стоящих поодаль.
— Ух, выпялились, окаянные! — кричала бабка. — Все хвостом вертите! Перед немчурой проклятой скалились, теперь нашим касатикам, бойцам родимым, лыбитесь, подлые…
Молодухи прятались в толпе, солдаты смеялись, и один из них обнял бабку, оторвал от земли вместе с пирожками и поставил осторожно на место.
— Так их, маманя! — крикнули с танковой башни. — Крой шрапнелью!
Солдаты шли весь день и всю ночь. Был сорок третий год, третье января.
Рождественские свечи, что прислали немцам из Германии, так и не догорели у них в нашем доме. Когда они бежали из города, свечи остались. Их зажгла мама седьмого января, когда к нам на ночлег комендант определил девушек-летчиц. Колебалось неверное пламя тоненьких свечей, девушки, обнявшись, пели грустные песни и, не отрываясь, глядели на пламя, а мама сидела в стороне и тихо плакала счастливыми слезами…
Через неделю я впервые пошел в школу.
Вообще-то мы с Люськой родились в Подмосковье, есть там к западу от столицы город такой Можайск, а вот мама — терская казачка из станицы Наурской, дед наш сотником Войска Терского был, погиб в Галиции в пятнадцатом году…
Отец — тот коренной москвич. И вся порода Волковых из российской пуповины, подмосковные они. Говорят, будто бы столбовые дворяне, только подробностей не знаю, поскольку с отцовской родней хотя и знаком, но отношения у нас прохладные.
Так уж получилось…
В конце двадцатых годов Василий Волков закончил Московский землеустроительный институт, до революции назывался он Межевым и готовил людей почетной в любой деревне профессии — землемеров. На Северном Кавказе стали тогда создавать овцеводческие совхозы, надо было наделять их землей, определять границы владений. Этим и занимался в составе землеустроительной экспедиции молодой москвич, когда встретился с моей мамой.
Про счастливый период их жизни я знаю с ее слов. И про несчастливый тоже. Правда, последний был совсем коротким.
Мать со мной и годовалой Люськой гостила у свекра в деревне. Отец был в очередной экспедиции и прислал оттуда письмо моему деду. В письме он спрашивал совета… В те времена и женатые, и замужние дети советовались еще с родителями.
А Василий Волков попал в сложный для его натуры однолюба, человека искреннего и честного, переплет. В одной с ним экспедиции состояла женщина, коллега его и чуть ли не однокурсница. Как там все происходило у них — только они двое и знают… Но вот написал мой отец в деревню, что ждет эта самая Зина от него ребенка, а Дашу он тоже любит и детей оставить не может, то есть меня и Люську.
Бог знает — а может быть, черт? — как решил бы для себя эту проблему Василий Волков, только попалось злополучное письмо на глаза моей матери, тогда она и разрубила гордиев узел, завязанный отцом.
Быстро оформив развод, до войны это делалось просто, мать забрала нас с Люськой и уехала в Моздок.
Там ухитрилась пристроить меня в садик, а сестренку в ясли, устроилась на работу, сняла комнатенку в частном доме и стала тянуть горькую лямку молодой разведенки, все силы свои напрягая, чтобы поднять детей. А отцу ничего другого не оставалось, как жениться на Зинаиде, она родила ему дочь, потом еще одну и еще, а позднее — сына. Только это другая история. Мои кровные сестры и брат встреч со мною особо не ищут. Я попытался было связать воедино потомков Василия Волкова, все-таки роль братана, старшего в семье после отца, отведена мне, но эти другие Волковы предпочитали общаться между собой, вот я и отступился.
А Люська моя их никогда не признавала, ни о каком родственном сближении не помышляла.
Когда началась война, мы жили в Моздоке. Уж здесь-то появления немцев никто не ожидал. Не верилось, чтоб могли они так далеко продвинуться. Потом пришло лето сорок второго, а с ним и немцы. Оккупанты. И были мы под ними четыре месяца с лишним.