Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 89

А вот проведя несколько суток в условиях, приближенных к домашним, человек начинал чувствовать себя отделившимся от гигантского тела колонии, становился самостоятельно думающей частицей, независимо регулирующей свое бытие. О том, что за пределы гостиницы невозможно выйти и что сама гостиница находится в «зоне», он как-то не думал или старался не думать. У него есть комната, на него и жену, он может закрыться в ней на семьдесят два часа и забыть, что кругом все тот же забор с колючей проволокой на вершине. Совершалась разрядка, и заключенный возвращался в барак с прививкой от антисоциального психоза. Стадные инстинкты вступали в дело, обволакивали его индивидуалистские царапины на корке спасительным, ублаготворяющим елеем, и, соединившись с остальными, человек соблюдал режим, выгонял на производстве план и исправно отбывал срок.

Правда, мне нельзя судить о благотворном влиянии этого метода на психику лишенного свободы человека. У меня не было трех дней, и антисоциальный психоз неизбежно привел вдруг заключенного Волкова в камеру штрафного изолятора.

К намеченному мною сроку я добавил еще два дня, а телеграммы все не было.

Мы сидели на скамейках у входа в столовую, курили в ожидании сирены на работу и лениво — был теплый день бабьего лета — вели неторопливый разговор.

Любимой темой наших разговоров была амнистия. О ней говорили ежедневно, и разговор возникал по любому, казалось бы, совсем далекому от нее поводу. Намеки на скорую возможность амнистии заключенные искали в газетах, в передачах по радио, в лекциях о международном положении, в докладах на Пленумах ЦК партии и сессиях Верховного Совета.

Завели про амнистию и в этот раз. И уже рявкнула сирена, подняв всех с мест, когда ко мне подошел дежурный надзиратель и передал распечатанную телеграмму:

«Приехать не могу. Подробности письмом. Галина».

Ничего не зная еще, я вдруг понял, что произошло непоправимое. Наверное, на лице моем было все написано, товарищи обступили меня, и кто-то сказал:

— Несчастье какое, Капитан?

Я вытер со лба пот, сунул телеграмму в карман и крикнул, чтоб все построились — пора на работу в цех.

Вечером после отбоя долго не мог уснуть и думал. Почему она так подписала телеграмму? Она не любила полного своего имени «Галина», я всегда называл ее Галкой, и все письма и радиограммы в море она подписывала так: Галка, Галка, Галка…

Ее подпись сказала мне о многом. Детали узнал, когда получил извещение — оно пришло после телеграммы, и между телеграммой и извещением не было ничего, видно, побоялась написать письмо, да и о чем, собственно, писать — когда получил извещение о том, что наш брак с Галиной Ивановной Волковой, девичья фамилия такая-то, расторгнут на основании статей таких-то и таких-то, а также приговора коллегии по уголовным делам областного суда от такого-то, и так далее, и тому подобное…

Так оно все и было. При таких обстоятельствах не стало у меня жены.

Потом пришло сумбурное и истеричное письмо от нее. Я с трудом дочитал его до конца и уничтожил. Было еще два письма, но я отправил их назад, не распечатав.

В колонии быстро узнали обо всем. Видно, разболтал писарь канцелярии, тоже из заключенных, вручавший мне решение суда. Заговаривать со мной остерегались, уж очень мрачен я был тогда.

Только нельзя было долго нагнетать пар в котлах. Обрушившаяся на меня беда, нет, не беда, это слово здесь не подходит, «несчастье» тоже не годится, ведь я не чувствовал себя несчастным, не знаю, как и определить свое состояние, но в душе неудержимо росло давление. Оно могло разорвать сердце, если не найти выхода, если не сработает клапан и не стравит пар.

Наверно, я смог бы рассказать обо всем Ивану Широкову, поделиться с ним, и мне стало бы легче. Но Широков был уже далеко отсюда.

Оставался Игнатий Кузьмич Загладин.

Начальника отряда я уважал, да и не только я. Мне всегда казалось, что Загладин именно тот человек, которому только и можно доверить сложное и трудное дело — возвращать обществу оступившихся людей. Думаю, с поправкой на разницу нашего положения, могу утверждать, что мы дружили с Игнатием Кузьмичом. Но воспитатель наш носил майорские погоны. Загладин был «гражданин начальник», человек из другого мира, и это, а может быть, что другое остановило меня от разговора с ним на столь сокровенную тему, хотя мы часто беседовали как два добрых приятеля. Но я так думаю, что эти беседы вообще входили в план работы начальника отряда… Ну и пусть! Пусть так, никакой искусственности, игры на публику не было у Загладина, это я сейчас придумал про план работы, просто-напросто был он истинным человеком, великой души человеком и в жизни повидал немало…

Я замечал, как Загладин приглядывается ко мне в последнее время, не решаясь заговорить. Его тоже, видно, останавливали какие-то соображения, может, боялся нарваться на грубость или такт проявлял, не знаю, только разговора у нас не состоялось, разговор не проклюнулся даже. И тут подвернулся Желтяк.





Мы прибыли с ним в колонию вместе. Фамилия его была Желтяков, сидел он за кражу и отбывал срок в соседнем отряде. Но работал в нашем цехе, поэтому виделись мы ежедневно. Никто не знал, как зовут его, Желтяк и Желтяк, у него и лицо, круглое, словно тарелка, было желтого цвета, печень, верно, беспокоила или от природы такой, и глаза желтые, окруженные мохнатыми, тоже желтыми ресницами, ну чистый филин, только звали его Желтяком, и по фамилии, и по обличью кличка как нельзя лучше приклеилась к этому типу.

Он ко мне и подвалился, филин.

— Капитан, — сказал Желтяк, — брось казниться из-за бабы…

— Что тебе? — спросил я Желтяка.

Он подмигнул мне и стал утешать, «по-своему», конечно…

— Пошел ты… знаешь куда? — сказал я.

— Куда? — полюбопытствовал Желтяк.

Я удовлетворил его любопытство, популярно объяснив маршрут, и повернулся, чтобы уйти.

— А ты подумай, Капитан! — крикнул мне вслед Желтяк.

И в тот день я действительно много думал.

Я находился в странном состоянии: двигался, работал, сдавал после смены продукцию, не ощущая вкуса, что-то жевал в столовой, отвечал на вопросы — и при этом как бы стоял в стороне от окружающего меня мира и обитавших в нем людей. Существовало два Волкова. Как тогда, на острове Овечьем, в момент, когда подошел катер, чтобы снять нас с Денисовым. Один Волков — невозмутимый наблюдатель, который с интересом, носившим, правда, я бы сказал, несколько академический характер, следил за действиями второго Волкова, Волкова-заключенного, который продолжал жить предписанным правилами распорядком и пытался сохранить некую видимость самостоятельности в действиях. Первый Волков явно презирал возникшего вдруг двойника, а двойник мучился, потому что знал об этом и не умел ничего противопоставить этому презрению.

И мысли у них были разные… От этой раздвоенности раскалывалась голова, я все время пытался примирить неладящих между собой Волковых. Только они продолжали жить независимой друг от друга жизнью…

Наступил вечер.

Перед отбоем весь отряд находился в камере.

Мое место было наверху, то самое, что год назад мне определил Иван Широков. Только теперь Ивана не было рядом…

Барак гомонился разными голосами, шли бесконечные разговоры «за жизнь»… О чем могут говорить разные по возрасту, взглядам, общественному положению мужчины, собранные вместе по единственному признаку: вина перед обществом?! Да и вина у каждого из них была разная… Настоящий Ноев ковчег, только без семи пар чистых.

Я лежал на верхней койке, лежал и бессмысленно глядел в потолок, наблюдая за поведением двух разных людей, которых одинаково называли когда-то капитаном Волковым. И вдруг понял, что рядом говорят обо мне. Я услышал голос Желтяка:

…— Он ждет ее, ждет и место в гостинице забил получше. А тут тебе вместо свиданки — ксива о разводе. Облизнулся наш Капитан!

И я понял, что весь этот разговор затеян с расчетом на меня. Я приподнялся на локте. Желтяк с тремя дружками стоял у моей койки и выжидающе глядел на меня. Я опустил ноги и сел.