Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 4



Ф.Суркис

Загадочная гравюра

Научно-фантастический рассказ

Прежде всего она не была гравюрой, как это понимают специалисты, хотя именно под этим названием и приобрела широкую известность. То есть я хочу сказать, она не была оттиснута с деревянного или любого другого клише — ее писали самостоятельно, в классической манере короткого мазка, с виртуозной обработкой фона. А гладкая, без единого следа кисти поверхность ее еще больше напоминала лубок или литографию, чем даже сочные неожиданные краски.

Оговорюсь заранее: я никогда не причислял себя не только к специалистам, но даже просто к ревностным любителям живописи. Я знал единственную классификацию: картины интересные и картины никудышные. Да и ценность картин представлялась мне в виде некоей странной рифмованной последовательности: след, свет, сюжет, портрет. След должен оставаться в моей душе. Свет — это, например, оба Рериха и Рокуэлл Кент. С сюжетом сложнее. Я не люблю натюрмортов. В картине что-то должно происходить: пусть там воюют, целуются или возносятся на небо. В крайнем случае, пусть ничего не делают — ведь именно так получаются портреты. Все-таки человеческие лица приятнее бессмысленных упражнений с предметами. Вот, например... Впрочем, мне все равно никто не поверит. Лучше пользоваться общепризнанным эталоном — улыбкой Джиоконды.

Так вот. Эта картина была портретом. Мало того — иконой. А поскольку я всегда был убежденным атеистом, подарок не вызвал у меня никакого восторга. Но мне не хотелось обижать бабушку, приехавшую на мою свадьбу из глухой деревушки Псижа Новгородской области. Она всплакнула, по очереди обнимая меня и мою молодую жену, и сказала:

— Благословляю вас, детушки, самым дорогим, что только есть у меня на свете. Это старинный чудодейственный образок. Я знаю, вы теперь живете по-другому. Но все-таки обещайте всегда его хранить. Пусть приносит счастье в новую семью!

— Он слишком хорошо выглядит, чтобы быть древним, — возразил я, принимая небольшую дощечку, одну сторону которой без полей и рамки занимал поясной портрет старца с несколько усталым худощавым лицом. Не знаю, можно ли о лице сказать «усталое», но именно такое впечатление произвели на меня впалые щеки и выпуклый, неестественно высокий лоб с узлом морщин посредине. А глаза глянули на меня так пронзительно, с такой спокойной мудростью, что я вздрогнул.

— Никто не знает, сколько ему лет, — продолжала бабушка. — Но с тех пор, как я себя помню, он всегда был таким.

Я неопределенно хмыкнул, — не верю я в эти неувядающие краски! — и сунул образок на полку между книг. Через несколько дней я бы по старой холостяцкой привычке забыл о нем. Но тут случилось нам разбирать книжные сокровища, удвоившиеся с приходом Лиды, и меня опять поразило удивительное лицо старца. Я всегда представлял святых этакими сморщенными стручками, низколобыми и хмурыми, с фанатическим полыханием в зрачках и обрубленными пальцами или иными следами убиенной плоти. А тут — высоченный лоб мыслителя и глаза, для которых нет тайн. Как бы я ни относился к религии, но этот взгляд не должен был упираться в пыльную книжную обложку. И после коротенького спора — сплошных взаимных уступок — мы повесили портрет над нашим изголовьем — под самой полкой с внутренней стороны. Скрытый от посторонних глаз, старец немигающе смотрел перед собой и что-то беспрерывно выпытывал. Мы постоянно ощущали на себе этот взгляд — живой, пристальный и бесконечно мудрый. И чем прозрачней для него делались наши жизни, тем настойчивей и изощренней становился его безмолвный вопрос. Это трудно объяснить, но где-то внутри, подсознательно вызревало убеждение, что он представитель каких-то потусторонних сил.

Для меня впечатление было особенно мучительным в силу своей двойственности. Я атеист. Атеист законченный, убежденный. И не то, чтобы меня кто-нибудь там агитировал. Но каким-то образом, с детства, с книгами и наблюдениями в меня вошла неистребимая вера в материальное. И наивысшим критерием любого действия или явления я считаю закон сохранения энергии — закон, по которому немыслим никакой акт творения. С этих позиций я могу объяснить все. Абсолютно все... кроме факта собственной смерти. Действительно. Мне больно и обидно, но в конце концов нетрудно представить себе пустоту вместо любого человека, самого знакомого или крайне близкого. Его не будет — и «De mortuis aut bene, aut nihil»[1]... Но как представить себе свое отсутствие? Распад ощущений? Черноту вместо неуловимых полнокровных мыслей? Короче, как моему «я» ощутить всю бессмысленность и бесконечность моего собственного небытия? Бр-р! Это единственное, чем меня не устраивает материализм. И все-таки я скорее поверю в переселение души или в непостижимое ментальное поле Вселенной, чем в существование загробного мира.



И вот мне, стихийному материалисту, да еще с философским уклоном, попадается это потустороннее произведение — живое воплощение «Портрета Дориана Грея».

Я предположил, что впечатление одушевленности, «эффект присутствия» старца происходит от мастерства иконописца. Моим любимым занятием стала детская игра в «гляделки»: кто кого пересмотрит. Конечно, я всегда первый отводил взгляд, но, мне кажется, вовсе не потому, что состязался с портретом: просто его глаза излучали куда больше жесткости и леденящей силы!

Постепенно я изучил каждую черточку необыкновенного лица, запомнил любую его деталь — от легчайшего колышущегося на ветру хохолка над огромным, едва припушенным по краям и потому обнаженным лбом, до затейливого завитка под крохотным, с едва намеченными губами, ртом. Странный, никогда мной не виданный узел морщин казался неестественным, но не посторонним посреди гладкого лба. А диковатые, чуточку асимметричные усики как-то уж очень неизбежно переходили в небольшую ладную бородку, взбитую незатейливыми и мягкими колечками.

Это был во всех отношениях необыкновенный портрет. Но скоро я узнал, что он не единственный в мире.

Как-то раз, перелистывая немецкое издание «Собрания новгородских икон», я наткнулся на точно такой же портрет. Не владея языком, я тем не менее понял, что где-то существует огромная 177x129 см икона, и мой чудодейственный образок, о котором не подозревает никто из историков, только ее маленькая копия. Это было так неожиданно — ведь я привык считать себя единственным владельцем чуда!

В каталоге «Художник РСФСР», Ленинград, 1963 г., я нашел моего старца на 23-й странице — репродукцию с деревянной, писанной яичной темперой иконы, хранящейся в Новгородском историко-архитектурном музее-заповеднике. На странице 9 был приведен текст уставной надписи: «В лето 6802 (1294) при князи Андреи Александровичи и при архиепископе Клименте и при посаднице Андреи Климовичи написана бысть икона сия повелением и стежанием раба божия Николы Васильевичь святому Николе в честь и славу от века и до века. А писал грешный Алекса Петров сын. Да в лето 7064 (1556) при державе царя и Государя великого князя Ивана Васильевича всея Руси самодержца и при архиепископе Пимене Великого Новгорода и Пскова повелением и стежанием Никольского игумена Антония обновлен бысть си образ святого Николая Чудотворца Липенского монастыря».

Больше всего в этой надписи меня поразили даты: 1294 и 1556. Дело в том, что на обороте моего образка было одно число — 6801. А это значило, что «грешный Алекса Петров» написал его на целый год раньше большой иконы, вероятно, как этюд к будущему святому. И никто его никогда не обновлял. Так в чем же тогда секрет неувядающих красок? И почему искусник-богомаз не повторил своего открытия для уставного образа, а написал его обыкновенной яичной темперой? Я по-новому и с большим уважением посмотрел на Николу-чудотворца.

Его лицо по-прежнему было живо и непроницаемо. И таким же упорным, неотвратимым, как удар, был его взгляд.

1

О мертвых следует говорить хорошее или ничего не говорить (лат.)