Страница 17 из 107
В итоге дедушка с бабушкой продали книжный магазин какому-то застройщику, который сровнял с землей кучу семейных магазинчиков, чтобы построить гипермаркет. Денег, которые они заработали, хватило на безбедную старость бабуле даже много лет спустя после смерти дедули.
— На самом деле никто рядом не проезжал, — заявляет она. — Ты выглядишь точно так же, как твой отец, когда говорил мне неправду.
Я смеюсь.
— Как так?
— Как будто лимон проглотил. Однажды, когда твоему папе было лет пять, он украл у меня средство для снятия лака. Когда я спросила его, он солгал. В конце концов я нашла жидкость в его ящике с носками и сказала об этом. С ним случилась истерика. Оказалось, что он прочел этикетку и решил, что этой жидкостью я сниму себе ногти. Он спрятал ее, пока она не совершила свое черное дело. — Бабуля улыбается. — Я любила этого мальчика, — вздыхает она. — Ни одна мать не должна пережить своего ребенка.
— В том, чтобы пережить своих родителей, тоже ничего веселого нет, — отвечаю я.
На мгновение на ее лицо ложится тень. Потом она наклоняется и обнимает меня.
— Видишь, теперь ты не обманываешь. Знаю, ты приехала сюда, Сейдж, потому что тебе одиноко. Одиночества не стоит стыдиться. Мы же есть друг у друга.
Я вспоминаю, что эти же слова сказал мне и Джозеф.
— Тебе следует подстричься, — заявляет бабушка. — Невозможно как следует рассмотреть тебя.
У меня вырывается смешок. Лучше я голой пробегусь по улице, чем подстригусь и покажу свое лицо.
— Поэтому и не подстригаюсь.
Она наклоняет голову.
— Я все гадаю, какое чудо должно произойти, чтобы ты увидела себя нашими глазами, глазами окружающих тебя людей, — размышляет она вслух. — Возможно, тогда ты перестанешь жить, как чудовище, которое появляется только после наступления тьмы.
— Я пеку хлеб. Мне приходится работать по ночам.
— Неужели? А может, ты выбрала именно эту профессию из-за ночной смены? — спрашивает бабуля.
— Я приехала не для того, чтобы меня распекали из-за выбора профессии…
— Конечно, нет. — Она протягивает руку и гладит меня по лицу, по изуродованной щеке. Задерживается на сморщенной плоти, давая понять, что ее это нисколько не беспокоит, как не должно беспокоить меня. — А твои сестры?
— В последнее время я с ними не общаюсь, — бормочу я.
Это мягко сказано. Я намеренно избегаю их звонков.
— Сейдж, ты же знаешь, сестры любят тебя, — говорит бабушка.
Я пожимаю плечами. Ничего из того, что она может сказать, не убедит меня, что Пеппер и Саффрон не считают меня виновной в маминой смерти.
На печке выключается таймер, и бабушка достает халу. Возможно, от официальной религии она отказалась, но до сих пор придерживается обычаев иудаизма. Никакое нездоровье не сможет удержать ее от приготовления мацы, и нет ни одной пятницы, когда бы у нее не было свежего хлеба. Дейзи, помощница по хозяйству, которую бабуля называет «девочкой», замешивает тесто в кухне и дает ему подойти, чтобы бабуля сделала из него косички. Прошло целых два года, прежде чем бабуля доверила Дейзи семейный рецепт, тот самый, который я использую в «Хлебе нашем насущном».
— Вкусно пахнет, — говорю я, страстно желая сменить тему разговора.
Бабушка кладет первую халу на стол и возвращается, чтобы поочередно достать оставшиеся три.
— Знаешь, что я думаю… — начинает она. — Мне кажется, я уже не помню собственного имени, но отлично знаю, как печь эту халу. Мой отец… это все благодаря ему. Бывало, он учинял мне допрос — когда я возвращалась домой после школы, когда занималась с подружкой, когда мы вместе гуляли по центру города. «Минка, — спрашивал он, — сколько нужно сахара? Сколько яиц?» Спрашивал, какой температуры должна быть вода, но это был вопрос с подвохом.
— Теплой, чтобы растворились дрожжи, кипяток, чтобы смешать жидкие ингредиенты, и холодной, чтобы сбалансировать тесто.
Бабушка оглядывается через плечо и кивает.
— Мой отец был бы счастлив узнать, что его хала находится в надежных руках.
И тут я понимаю, что настал мой час. Я жду, пока бабуля принесет одну из своих косиц на разделочную доску. Жду, пока она нарежет халу ножом — пар поднимается от булки, как отлетающая душа.
— А почему вы с дедушкой не открыли вместо книжного магазина булочную?
Она смеется.
— Твой дедушка и воды себе не мог вскипятить, не говоря уже о том, чтобы сварить бублик. Чтобы печь хлеб, нужно обладать талантом. Каким обладал мой отец. Каким обладаешь ты.
— Ты почти никогда не рассказываешь о своих родителях, — замечаю я.
Рука, в которой она держит нож, едва заметно подрагивает, настолько незаметно, что если бы я наблюдала не так внимательно, то ни за что бы не заметила.
— А что рассказывать? — пожимает она плечами. — Мама была домохозяйкой, а отец пекарем в Лодзи. Ты об этом знаешь.
— А что с ними случилось, бабуля?
— Они давным-давно умерли, — отвечает она, закрывая тему. Протягивает мне кусок хлеба без масла, потому что, если делаешь по-настоящему великолепную халу, масло не нужно. — Посмотри на эту халу. Могла бы еще подняться. Папа говорил, что хороший хлеб можно съесть завтра. А плохой следует есть прямо сейчас.
Я хватаю ее за руку. Кожа похожа на пергамент, косточки хорошо прощупываются.
— Что с ними произошло? — повторяю я.
Она натянуто смеется.
— К чему все эти вопросы, Сейдж? Или ты ни с того ни с сего решила написать книгу?
В ответ я поворачиваю ее руку и аккуратно поднимаю рукав блузы, чтобы стали видны размытые края синей татуировки.
— Не у одной меня в семье шрамы, бабуля, — бормочу я.
Она вырывает руку и поправляет рукав.
— Я не хочу об этом говорить.
— Бабуля, — убеждаю я, — я больше не маленькая…
— Нет! — резко отвечает она.
Мне хочется рассказать ей о Джозефе. Хочется расспросить об эсэсовцах, которых она встречала. Но я точно знаю, что не стану этого делать.
Не потому, что бабушка не хочет это обсуждать. Мне стыдно, что человек, с которым я подружилась, для которого пекла, с которым сидела, разговаривала и смеялась, возможно, когда-то был одним из тех, кто наводил на нее ужас.
— Когда я приехала сюда, в Америку, тогда и началась моя жизнь, — говорит бабушка. — Все, что было раньше… случилось с кем-то другим.
Если бабушка смогла начать новую жизнь, почему Джозеф Вебер не смог?
— И как у тебя это получается? — мягко интересуюсь я, и теперь спрашиваю не только о ней, а еще о Джозефе и о себе. — Как тебе удается не вспоминать каждое утро?
— Я никогда не говорила, что все забыла, — поправляет бабушка. — Я сказала, что предпочитаю забыть. — Неожиданно она улыбается, проводя границу между этим разговором и дальнейшей беседой. — Моя красавица внучка не стала бы проделывать такой путь, чтобы поговорить о древней истории, верно? Расскажи мне о булочной.
Я оставляю слово «красавица» без внимания.
— Я испекла хлеб, внутри которого оказалось лицо Иисуса, — сообщаю я первое, что приходит в голову.
— Серьезно? — смеется бабушка. — И кто это говорит?
— Люди, которые верят, что Бог может явиться в домашней выпечке.
Она поджимает губы.
— Были времена, когда я видела Бога в каждой крошке хлеба.
Я понимаю, что она протягивает оливковую ветвь — знак примирения, серебро своего прошлого. Я замираю, ожидая продолжения.
— Знаешь, чего мне больше всего не хватало? Не кроватей, не дома, не матери даже. Мы говорили о еде. О жареной картошке с грудинкой, о бабке, о пирогах. Тогда за папину халу, свеженькую, прямо из духовки, я бы жизнь отдала.
Именно поэтому бабушка каждую неделю печет четыре буханки, хотя ей и одной много. Не потому, что собирается их съесть, а потому, что хочет иметь роскошь отдать остальное тем, кто нуждается.
Я делаю недовольную гримасу, когда звонит мой сотовый, — наверное, Мэри будет меня распекать, потому что вместо меня на смену явилась Робена. Но когда я достаю телефон из кармана, то вижу, что номер незнакомый.