Страница 5 из 59
Я беру папиросу.
— Покойной ночи.
— Покойной ночи.
Я протягиваю руку, Он наклоняется и почтительно целует ее.
Едва заметное прикосновение к моей руке, а на меня точно выливают ушат кипятку. Слава Богу, дверь закрывается — его нет…
Я машинально прижимаю свою руку к губам и жадно целую… Что я, больна? Или схожу с ума? Что это?
Еду вторые сутки. Ем, пью, беседую с очень милой дамой, везущей из Москвы в Новороссийск двух мальчиков-кадетов, слегка кокетничаю с двумя инженерами, едущими из Ростова, рисую для младшего из кадетов в его записную книжку индейцев и Натов Пинкертонов, смеюсь, болтаю, а сама все думаю об одном. Что же это в самом деле? Загипнотизировал меня, что ли, этот «представитель фирмы Оже и К°»?
В Москве я его не видела — поезд пришел рано утром, да и никогда его не увижу… Так зачем же все это?
Ночью во сне я целовала эту гладкую выбритую щеку, гладила его волосы и словно пила эти глаза… бездонные, черные. Ведь я наяву не испытывала ничего такого ни с мужем, ни с любовниками, а до моего знакомства с Ильей у меня было два увлечения — глупых, кратковременных, ни даже с Ильей… Милый, дорогой, любимый!
Все они упрекали меня в холодности, ты не говорил этого, но…
Не хочу думать я об этом — это отвратительно, скверно, грязно…
Но почему? Потому что я люблю Илью, была и буду его женой, меня ждет его мать, сестры, чистые девушки. Потому что того, другого, я не знаю и не могу любить и не люблю.
Потому что в Илье я нашла свой идеал. Илья даже красивее: это сила, мощь… а этот… худенькая фигурка… такая стройная, грациозная, гибкая… а ведь он, наверное, силен… плечи у него сравнительно широки — да что это я опять… это потому, что уже стемнело… скорей бы утро… Я боюсь ночи.
В Новороссийске распрощалась с моей спутницей и пересела на пароход.
Плывем. Море как стекло. Такое спокойное и милое, что даже я чувствую себя хорошо, а у меня морская болезнь делается чуть не на Фонтанке.
Один инженер высадился на первой остановке, другой едет дальше.
Сегодня я как-то поспокойнее рассмотрела его: славное, румяное лицо с небольшой круглой бородкой, кудрявые русые волосы и умные серые глаза.
Он веселый и милый собеседник, с ним легко.
На палубе я пишу этюд красками с трех богомолок. Богомолки согласились позировать мне за два целковых, но предварительно справились у едущего на Афон монаха, не грешно ли это. Монах, подумав, разрешил, сам уселся на лавочке около них и задремал, сложив жирные руки на огромном животе, ., Пишу и его — даром.
Сидоренко — фамилия инженера — сидит рядом со мной, подает мне нужные кисти и краски, и мы весело разговариваем, острим, смеемся.
— Право, — говорит он, — даже обидно! Вот встретились мы с вами, так хорошо провели два дня, а может быть, никогда не увидимся.
— Кто знает? Судьба иногда сталкивает людей совершенно неожиданно для них. Да вы куда едете?
— В С.
Я начинаю хохотать. Он смотрит на меня удивленно, — Да ведь и я тоже еду в С.
— Да неужели — как это хорошо! Вы уж позвольте мне навестить вас.
— Конечно, Я познакомлю вас с семейством, где я буду гостить, Толчины. Может быть, слыхали.
— Слыхал, слыхал, и много хорошего.
— Я познакомлю вас с милыми барышнями, и я надеюсь, что вы не будете скучать.
— Хоть ни с кем не знакомьте — я приду для вас… Право, мы так мало знакомы, а вы мне точно родная.
— Виктор Петрович! У вас, наверно, ужасно много такой родни во всей России! — качаю я головой.
Он вдруг покраснел.
— Вы, конечно, имеете право посмеяться надо мной… но иногда… знаете., бывает, что с иным человеком сходишься ближе в двое суток, чем с другим в десять лет, а я человек откровенный. Часто люди считают это большим недостатком. Не правда ли?
— Только не я, — ласково отвечаю я.
— Ну, вы — особенная.
— Нет, я нисколько не особенная и терпеть не могу, когда меня подозревают в желании оригинальничать.
Мой тон сразу переходит в резкий.
— Боже мой, Татьяна Александровна, да разве я сказал что-нибудь подобное! — восклицает он.
— Да нашли же вы во мне какие-то особенности, — говорю я, пристально всматриваясь в полупрозрачную светотень, падающую от тонкого, белого платка на личико молоденькой богомолки.
— Ах, да вы не поняли меня! Я хотел сказать, что вы не такая, как другие…
— А хуже?
— Да нет.
— Я лучше всех?
— Ах, какая вы… не в этом дело… а…
— Ну, запутались! — смеюсь я.
— Да вы хоть кого запутаете, — говорит он полусердито, берет и начинает перелистывать мой альбом.
Мы молчим. Старшие богомолки клюют носом, а девушка смотрит вдаль большими, грустными глазами.
Какое милое личико! Из-под белого платка по спине висит тяжелая русая коса, маленький ротик полуоткрыт… О чем она думает? Какое сочетание грусти и интереса к окружающему! Если бы я была мужчиной, я бы не влюбилась в эту девушку, но хотела бы ее иметь сестрой или дочерью. Это, наверное, одно из тех существ, около которых так тепло и уютно жить…
— Вот знакомое лицо! — восклицает Сидоренко.
Я оборачиваюсь к нему и вижу, что он смотрит на набросок, сделанный с «того».
Я вздрагиваю, как от испуга, и молчу, боясь, что мой голос дрогнет.
— Кто это? — спрашивает Сидоренко, подавая мне альбом.
Я заглядываю и равнодушно говорю:
— А, это я ехала с ним до Москвы — какой-то англичанин, я забыла фамилию.
— Старк!
Я ставлю такую кляксу на лицо третьей богомолки, что, если бы мой собеседник что-нибудь понимал в живописи, он обратил бы внимание на это. Но он не замечает, и я, собравшись с духом, отвечаю:
— Старк? Да, кажется, так. А откуда вы его знаете?
— Я познакомился с ним года три тому назад здесь, на Кавказе, у директора Т-ских заводов. Старк — представитель какой-то крупной торговой фирмы — скупает дорогие сорта дерева и отправляет во Францию. Он умный малый и веселый собеседник. Когда я ездил в прошлом году в Париж, я даже останавливался у него.
— Вы подружились?
— Как вам сказать — мы приятели. Друзьями мы не могли быть — мы расходились с ним во многом.
— В чем особенно?
— Как вам сказать… да почти во всем, а больше всего в политике и в вопросе «о женщинах» или «в женском вопросе», как хотите, — улыбается Сидоренко.