Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 127

Вашек не понимал и половины того, о чем говорилось в стихах. В них встречалось много странных, незнакомых слов, которые долго оставались для него загадкой, хотя он и ощущал их волшебство и величавую мощь. Когда он произносил:

это действовало на него облагораживающе и возвышало его. Слушая чешские стихи, он как бы снова входил в снежненские леса — в их зеленый сумрак, синеватые тени, золотистое сияние; за незнакомыми словами крылось нечто таинственное и манящее. Мальчик упрашивал Буреша читать еще и еще. Они перебрали все книжки, пока Буреш не вытащил однажды вечером последнюю — маленький томик, потрепанный и захватанный, — и не принялся декламировать из нее. То было длинное-предлинное стихотворение, самое длинное из всех, какие Вашек слышал, и самое непонятное. Начиналось оно с того, что чехи — хороший народ, затем говорилось о майском вечере на синем озере — это было замечательно! Потом появился какой-то разбойник. Когда его вели на казнь, он крикнул, чтобы поклонились за него прекрасной, горячо любимой родине. Что было дальше, Вашек так и не узнал; когда Буреш дочитал до этого места, голос его задрожал, и он не смог продолжать[112]. Вашеку показалось, что Буреш заплакал, но утверждать этого наверное он не стал бы. Тентовик неожиданно поднялся, сунул книжку в карман, нахлобучил шляпу и вышел. Возвратился он поздно ночью, и фрау Лангерман на другой день, смеясь, спрашивала, не хватил ли он вчера лишнего. Впоследствии Вашек тщетно умолял Буреша прочесть еще разок «ту, майскую»; Буреш отказался наотрез — мол, эта книга не для мальчика. Так Вашек толком и не узнал, про что длинный загадочный стишок, но еще долго не мог его забыть.

Чтение стихов той зимой в Гамбурге стало неотъемлемой частью их вечернего досуга. Днем о них нечего было и думать! Казалось бы, с окончанием турне, когда отпала необходимость устанавливать и вновь снимать шапито, работы должно было поубавиться, но уехало много сезонников, и на плечи тех, кто остался, легли заботы о животных и ежегодный зимний ремонт. Антонин Карас тоже был принят на один сезон, и Керголец собирался куда-нибудь пристроить его на зиму. Но предпринимать что-либо ему не пришлось: Карас подкупил Бервица своими резными фигурками, которые удачно дополняли убранство цирка. Кроме того, существовал еще Вашек — довесок, в некотором отношении тянувший больше, нежели основной кусок. Особенно теперь, когда дело шло к самостоятельным выступлениям.

Вашек с помощью старого Ганса осваивал номер: дрессированные на свободе пони. Лошадки были хорошо обучены, сложные фигуры выполняли без заминки, нужно было только привыкнуть к ним, подготовить себя к любым случайностям. На первых репетициях Вашек волновался, голова его пылала от возбуждения, и шамберьер поминутно вырывался из рук. Через несколько дней, однако, он успокоился и быстро приноровился к короткому бичу — райтпатчу, который принес ему директор: Бервицу хотелось, чтобы номер Вашека действительно походил на выступление настоящего дрессировщика. Вашек снова принялся за дело — подбадривал лошадок зажатым в правой руке шамберьером, задавал темп, а райтпатчем в левой замедлял бег и выравнивал ряд. «Пончики», кругленькие и блестящие, словно вынутые из стручка горошины, внимательно следили за каждым его жестом. Ганс, стоя за барьером, контролировал малейшее движение своего питомца, требовал, чтобы мальчик во время работы был подтянут и собран, как настоящий дрессировщик, не расставлял ног, не горбился. И вот наступил день, когда на пони надели новую сбрую из желтой кожи, украшенную круглыми серебряными бляшками, головы увенчали золотыми и серебристыми султанами, а Вашека нарядили в маленький черный фрак. В тот день он не находил себе места от волнения: во-первых, ему не терпелось всем показаться, особенно тем артистам, в чьих уборных стояли венецианские зеркала, отражавшие его с головы до ног; во-вторых, он очень боялся упасть и испачкать или порвать новый костюм. Но со временем все страхи улеглись, и наконец в праздничную рождественскую программу был включен и его номер.

Ассистенты у выхода собрались превосходные; все артисты, натянув белые перчатки, превратились в униформистов, чтобы придать больше блеска первому выступлению своего маленького друга. Между занавесом и манежем выстроились в два ряда одетые в нарядные униформы капитан Гамбье, Пабло Перейра, Джон Гарвей, господин Гамильтон, оба Гевертса, Ар-Шегир, Ахмед Ромео с Паоло, господин Баренго, господин Ларибо и весь экипаж «восьмерки» за исключением Караса, который любовался на сына сверху. У ближайшей к выходу ложи стояли директор Бервиц с Гансом, а на приставленных к ложе стульях сидели госпожа Бервиц, Еленка и госпожа Гаммершмидт. Маститые ассистенты нагнали на Вашека больше страху, нежели публика в зале, но когда он миновал их, когда отвесил первый поклон и щелкнул шамберьером, приглашая лошадок, волнение его как рукой сняло. Он повелевал со спокойной уверенностью, без колебаний, и к концу, когда ему стали аплодировать за фигурные перестроения, уверенность его перешла даже в легкую браваду, как у опытных, вполне полагающихся на себя дрессировщиков. Зрители были без ума от маленького артиста, аплодисментов им показалось мало, и они, топая ногами, кричали: «Браво!» То был большой успех, намного превзошедший успех других номеров новой программы. Лишь в конце — и то по вине госпожи Гаммершмидт — произошла небольшая заминка: из самых лучших побуждений вдова послала Вашеку букет. Никто не предусмотрел такой возможности, и когда Ганс посреди манежа вручил букет Вашеку, тот с ужасом обнаружил, что ему недостает одной руки. Растерявшись, он не сразу сообразил, что нужно делать, на мгновение смешался, и тут вдруг обнаружилось, какой это еще, в сущности, ребенок. Но именно это обстоятельство особенно тронуло зрителей и вызвало новую бурю оваций. За кулисами Вашека схватил в охапку великан Гамбье; донтер подозвал Ларибо, и оба француза, подняв своего Вашека на плечи, пронесли его сквозь толпу аплодировавших служителей и артистов.

Вскоре появился директор Бервиц в полковничьем мундире; он похлопал Вашека по плечу, назвал его молодчиной и просил передать отцу, чтобы тот зашел завтра в канцелярию. Госпожа Бервиц потрепала мальчика по щеке. Еленка потрясла ему руку, а госпожа Гаммершмидт чуть не задушила его своими объятиями и поцелуями. На лестнице, ведущей в оркестр, стоял отец и трубил не в трубу, а в носовой платок, утирая при этом глаза. У входа в конюшню павлином расхаживал Ганс, держа речь перед коллегами:

— Ну, что я говорил? У старого Ганса нюх на хорошие номера, он сразу учуял, чем тут пахнет, — то-то, сосунки! Такого сюксе не было уже много лет!



В мгновение ока Вашек вырвался от женщин, помчался к Гансу и, крикнув: «Ганс — ап!», длинным прыжком кинулся в объятия старого конюха и с детской пылкостью расцеловал его в обе щеки.

— Но-но-но, Вашку! Что это еще за выдумки! Вот уж ни к чему! — защищался тот, и слезы величиной с горошину текли по его щекам, капая на униформу.

Бедный Ганс! Он и не подозревал, что еще ожидало его в этот день его величайшей славы. После представления директор собственноручно, перед всеми конюхами, вручил ему завернутый в глянцевую бумагу красный жилет с золотыми пуговицами. Ганс расчувствовался, немедля надел жилет, долго бегал по конюшне без сюртука, а после работы принарядился и заявил, что уж сегодня-то он утрет нос этим голодранцам с ипподрома. То было находившееся на другом конце Репербан заведение с шестью кобылами, которое посещали пьяные матросы да солдаты с девицами легкого поведения — катались за грош на коне, изображая из себя рыцарей. Сомнительное заведение, пропахшее не столько конюшней, сколько расплесканным пивом, одно из последних прибежищ ночных гуляк, где нередко случались драки и поножовщина. И все же это было заведение с лошадьми, и конюхи из цирка любили посидеть с конюхами ипподрома за кружкой пива, похвастаться, показать себя. Туда-то и направился Ганс в красном жилете, но Репербан изобиловал трактирами, и в каждом из них он встречал знакомых, которые до сих пор ничего не знали о красном жилете. Куда занесла его нелегкая, в какой переплет он попал — одному богу ведомо. В половине третьего ночи полицейские привезли Ганса в цирк Умберто и сдали на руки Алисе Гарвей — помятого, избитого, в разодранном сюртуке, без воротничка. Левая рука его была изрезана стеклом, на правой зияла глубокая ножевая рапа, он прихрамывал на правую ногу, на голове красовалась чужая шляпа, над левым глазом — огромный фонарь. Пока Алиса вела его в конюшню, чтобы уложить на сено, и выговаривала ему, Ганс не обронил ни звука. Только когда девушка собралась уходить, он остановил ее, медленно расстегнул при свете фонаря сюртук, с трудом вперил в Алису один глаз и, подняв палец, изрек: «Все это ерунда… Тех троих увезли тепленькими… Главное — жилет в полном порядке!»

112

Имеется в виду патриотическая поэма «Май» чешского романтика Карела Гинека Махи (1810–1836).