Страница 15 из 18
Интеллигент в первом поколении, сын бедняка–крестьянина, Сажин сам пробил свою дорогу в жизни.
Реакционные умонастроения и монархические взгляды некоторых коллег–учителей оказали большое влияние на Сажина — влияние отталкивающее.
Он долго приглядывался к различным партиям, знакомился с их программами, читал Бакунина, Маркса, Бердяева, Ницше и в апреле 1917 года принял окончательное решение — вступил в партию большевиков — РСДРП (б).
Было ему тогда 25 лет.
Учение Маркса он продолжал изучать, и оно представлялось ему не только неоспоримо верным, но и единственно возможным.
Вскоре Сажин бросил педагогику и стал активистом, партийным работником Выборгского райкома в Петрограде. Накануне Октябрьских дней и в дни восстания он выполнял бесчисленные мелкие поручения, после Октября выступал на митингах, читал лекции.
Его контакту с аудиторией несколько мешала близорукость, ибо, выступая, он снимал свои очки — минус одиннадцать, — и все становилось расплывчатым, он видел только какие–то неясные очертания, светлые и темные пятна.
А оратору ведь необходимо различать лица слушателей, а то и выбрать кого–нибудь среди них, чтобы обращаться как бы лично к нему.
Очки же, по странному убеждению Сажина, были чем–то вроде признака человека чуждой среды и могли помешать его общению с рабочей и солдатской аудиторией.
Гражданскую войну Сажин провоевал в Первой Конной.
Близорукость и очки с толстыми стеклами не помешали военкому эскадрона Сажину стать отличным всадником, лихо носиться на коне, владеть шашкой, храбро биться с врагами и заработать две сабельные раны и пулю в сантиметре от сердца.
Закончилась война.
Демобилизованный после лазаретов по чистой, Сажин был направлен на работу в отдел народного образования. А еще через год, по настоятельному совету врачебной комиссии, которая нашла у него серьезный непорядок в легких, Сажин переехал на юг.
— Послушай, товарищ Сажин, — я вижу, последние годы тебя все по госпиталям таскали… — сказал Глушко, рассматривая документы.
— Легкие подводят. Проклял я эти госпитали. От жизни отстал.
— Мне про тебя писал Алексей Степанович, про то, что медики велели обязательно на юг… Подумаем, что можно для тебя сделать…
Раздался стук в дверь. «Входи!» — крикнул Глушко, и в комнату вошел низкорослый человек в матросском суконном бушлате. Вид у матроса был устрашающий — выдвинутые вперед железные скулы и стальной подбородок, глубоко сидящие глаза и нависшие над ними густые, кустистые брови. Однако при всем этом грозном обличье матрос был, видимо, чем–то смущен.
— А… пожаловал наконец сам товарищ Кочура, — саркастически приветствовал его Глушко. — Ну, спасибо, что забежал… мы и так и этак вызываем тебя — пропал куда–то директор. Фабрика есть, дым идет, а директора нету. Затерялся. Ну, ну… присаживайся, расскажи, как ты там с мировой буржуазией объяснялся?… Да не стесняйся. Это наш человек — Сажин — бывайте знакомы… Ну, давай, Павло, по порядку…
Глушко поворошил свою черную, пружинящую шевелюру, облокотился о стол и приготовился слушать. Приоткрылась дверь, в кабинет заглянул Беспощадный.
— Что у тебя? — спросил Глушко. — Зайди. Беспощадный подошел к столу.
— Прочти, товарищ Глушко, — это акт ревизии. Ничего там в Посредрабисе не случилось. Он петь, понимаешь, поехал учиться.
— Спасибо. Можешь идти. Ну, так как было дело, Павло? — обратился Глушко к матросу.
Матрос потянул носом воздух, вздохнул.
— Был, конечно, разговор, товарищ Глушко, — сказал он. — Откуда мне было знать, кто он такой?…
— Нет, ты давай по порядочку…
— Ну, взяли мне в ВСНХ обратный билет. Оказалось, в международный вагон, двухместный купе, будь он неладен… Сел. Входит еще пассажир. Человек как человек. Поехали. Разговорились. Я, конечно, достал бутылку. Хорошо–ладно, говорим про то, про се. Он по–русски как мы с тобой, холера бы его взяла… Ну, зашел разговор про нэп. Вот он спрашивает — как вы, товарищ, думаете… Заметь, он меня товарищем, гад, называл… Как вы, товарищ, думаете, вот концессии берут в России иностранцы — это как, надолго?
— А ты ему? — спросил Глушко.
— А я ему говорю — по–моему, ни хрена не надолго. Пусть они только построят нам заводы, идиёты иностранные, мы им сейчас же по шее…
— Ты, кажется, не про шею ему сказал? И насчет «ни хрена» тоже как–то иначе выразился?
— Откуда ж мне было знать, кто он? С виду человек. И я же только сказал, что сам лично так думаю…
— Это он с господином Пуанкаре разговорился, — повернулся к Сажину Глушко, — с крупнейшим капиталистом, который только что подписал выгодный для нас договор на концессию… Между прочим, это сын бывшего французского президента…
— …Так по–русски же чешет…
— Чешет, чешет… он на русской женат. Ну, услыхал господин Пуанкаре такие речи от нашего Павла да узнал, что он директор большой фабрики, большевик — уж он–то должен знать, какие планы у красных… И только доехали они до Одессы, француз обратным поездом в Москву и расторг договор.
Наступила пауза.
Матрос тяжело вздыхал.
— Эх ты, умник! Выдвинули тебя директором такой фабрики… Видимо, надо было тебя в Наркоминдел выдвигать… Ты же прирожденный дипломат… Ладно, поднимись к товарищу Косячному. Он тебя давно ждет.
Глушко подошел к двери, прикрыл ее плотнее и вернулся к Сажину. Сел рядом.
— …Ах, черт, нэп, нэп… Все бы хорошо, да начинает, замечаю, кое–кто из наших, из рабочего брата, сбиваться… Черт бы их побрал… Ну ладно, Сажин, давай–ка займемся твоим устройством… — Глушко обошел стол и взялся было за телефонную трубку. Но взгляд его упал на акт ревизии, принесенный Беспощадным, и он, положив трубку на место, сказал: — Да, так вот же освободилось как раз одно место… И между прочим, там нужен подкованный человек — нужен заведующий Посредрабисом.
— Чего? Посред…
— Посредрабисом. Это безработные артисты, музыканты, ну, и прочие. Нечто вроде артистической биржи труда…
— Позволь, при чем тут я? Я же партработник…
— Вот–вот, там как раз и нужен партийный работник. Искусство, брат, область идейная, и очень тонкая область.
— Но я ни черта в нем не смыслю, да, по–честному, и не уважаю это занятие. Когда на сцене взрослый мужик открывает рот, издает звуки, и это и есть его работа, — мне, если хочешь знать, сдается, что надо мной просто подсмеиваются…
— Погоди, погоди, придет время, артисты еще членами партии станут.
Сажин искренне рассмеялся:
— Может быть, и партийные балерины будут?…
Теперь расхохотались оба.
— Ну, пусть я хватил, — сказал Глушко, — ладно. В общем, договорились. Если что — поможем. Оклад, сам знаешь, у всех у нас один — партмаксимум: девяносто целковых. Не густо, но кое–как выворачиваемся. Ты ведь холостой? Вот мне похуже: жена, двое мальцов… Площадь тебе дадут — завтра зайди в жилотдел, а сегодня переночуешь у меня — я позвоню жене. Вот адресок. — Прощаясь, Глушко задержал руку Сажина: — А все–таки чертовски трудное время, скажу я тебе… Ну, пока, брат, дома увидимся…
По Ланжероновской улице шел товарищ Сажин. Он добыл из кармана френча большие старые часы — было ровно девять — и подошел к двери, рядом с которой помещалось название учреждения: «Посредрабис». Перед дверью, ожидая открытия, столпились актеры. Сажин дернул дверь — она была заперта.
— Не трудитесь, — сказал виолончельным голосом пожилой артист, — Полещук никогда еще не приходил вовремя.
И Сажин вместе со всеми стал ждать.
— …Нет, вы посмотрите, этот авантюрист Качурин опять набирает концерт, — сказала стоявшая рядом с Сажиным актриса своей собеседнице. Обе они смотрели на ярко одетого молодого человека — клетчатый пиджак, галстук–бабочка, кремовые брюки и кепчонка на затылке. Он записывал в блокнот имена актеров, с которыми вел тут же на улице шепотом переговоры.
— Тогда успел смыться, — ответила вторая актриса, — а то сидеть бы ему как миленькому… бросить людей, сбежать с кассой…