Страница 20 из 104
Забегая вперёд, скажу: покидая завод, я шепнул огорошенной церберше: «И всё же я вас люблю!»
А пока мы вышли на заводской двор, и я коротко изложил причины визита. Профсоюзник огорчённо покачал головой:
— Я только позавчера толковал с начальником цеха, ведь спрашивал как родного: ну что, мол, Федоскин, ходит в школу? Так тот даже завёлся: дескать, какое имеете право сомневаться. Эгоистичный мужик, узко мыслит. Ему выгодно, когда Федоскин пропускает школу — можно попросить остаться и после смены. Ваня не откажет. Федоскин у него ровно сказочный джинн: попроси — исполнит. Особенно в конце квартала, если план летит к чертям. Золотой парень! Гляньте-ка!
Он обратил моё внимание на стенгазету, пришпиленную у входа в цех, и, видно, на тот случай, если я недостаточно быстро соображаю, подстраховался — ткнул указательным пальцем в фотографию улыбающегося парня. У того скулы разъехались на весь лист. К фотографии неизвестный художник (мне неизвестный) подрисовал короткое мужское туловище в рубахе, подпоясанной витым шнуром, с гитарой в руках.
— Вот и он сам во всём блеске! — пояснил заводской активист. — Красив, а? Красавец, красавец!
Под рисунком помещён текст, его, надо полагать, исполнял солист, наяривая на гитаре: «Эх, рац, ещё рац, ещё много-много рац!»
— Ошибка! Правильно: «Эх, раз, ещё раз». Старинный романс. Сейчас исправим. — Я полез в портфель за авторучкой.
— А вот этого делать не следует! — заволновался активист, загораживая собой стенгазету. — «Рац» — значит рационализаторское предложение, — сказал он, глядя на меня с жалостью, так, по-моему, смотрят на слабоумных. — Федоскин — рационализатор. Наш самородок!
Я следом за ним шагнул в цех, и мои уши заложило от оглушительного грохота и лязга.
Мой провожатый что-то проговорил, но я разобрал только маловразумительное: «аа… оо… ннн…»
— Что вы сказали? — заорал я, тщась перекрыть грохот и уступая в этом неравном соревновании.
Он повторил. Я только развёл руками: мол, моя твоя не понимай.
Профсоюзный вожак сплюнул на пол в металлическую пыль, вытер рот рукавом и после столь основательной подготовки наклонился к моему уху:
— Федоскин, говорю, в том конце.
Он повернулся и махнул рукой: «Следуй за мной». Я, опасаясь испачкаться, пробирался через скрежещущий лабиринт. В одном металлическом закоулке я споткнулся о ржавую станину и еле удержал равновесие. Ухо постепенно привыкало к шуму.
— Никола, глянь: балерина Уланова!
Это, конечно, в мой адрес и по поводу того, как я задираю ноги и извиваюсь телом, боясь задеть за разные вращающиеся диски и оси. Для чего они вращаются и как их называют, я не имел не малейшего представления. И вообще меня окружал незнакомый мир. Я не знал, как держаться на новой планете.
Я понимал: смотрюсь среди этой работающей техники довольно нелепо: зелёная велюровая шляпа, узкие брючки. И уж совсем здесь не к месту мой ослепительно жёлтый портфель. Рабочие рассматривали пришельца с откровенным любопытством. На мгновение я представил себя как бы со стороны и даже повеселел — и впрямь картина получалась очень смешной.
Провожатый подвёл меня к инопланетянину с ничем не примечательным лицом. Разве чего-то стоили озорные зеленоватые глаза. Но и весёлые искры в его зрачках, возможно, были вызваны моим комичным видом.
— Любите и жалуйте, наш Ваня Федоскин.
— Привет! — Токарь (а может, фрезеровщик — я в этом ни бум-бум) протянул мне тёмную широкую ладонь, предлагая обменяться рукопожатием.
Я на мгновение замешкался, нет, я не боялся испачкаться. Наоборот, меня испугало, а вдруг Федоскин побрезгует моей мягкой и белой ручонкой. Я воровато, исподтишка засунул свою тонкую кисть в обхватистую лапищу Федоскина и замер. Иван её потряс, будто прикидывал, а чего я стою на самом деле, и, взвесив, отпустил. «Ну и как ваша проверка? Я выдержал? Вы довольны?» — такой мне хотелось задать вопрос, с иронией конечно. Но он опередил, небрежно поинтересовался:
— Опять журналист? Откуда? «Советская Кубань» или «Комсомолец Кубани»? Могли бы из другой. Да хоть из самой Москвы. Мне, в общем-то, всё равно. Я для разнообразия.
Я отрекомендовался, демонстрируя чувство собственного достоинства. А в ответ вместо восторга (пришёл родной учитель!) физиономия Федоскина выразила откровенное разочарование.
— Знаю. Сейчас начнёте: почему да почему. Ну-ну, я слушаю.
— И начну, — признался я, прижатый к стенке, и вяло принялся его корить и так и этак: — Ай-яй-яй, нехорошо пропускать уроки. Товарищ Федоскин должен исправиться, усвоить в конце-то концов: ученье — свет, а неученье — понимаете сами. Не верите, спросите у любого ребёнка, он вам подтвердит. И мне, взрослому, неудобно повторять такие ветхие, простите, уже зачуханные от частого употребления истины. А товарищ Федоскин тоже вполне взрослый человек, уж ему бы следовало знать…
Перед Федоскиным с бешеной скоростью неистовствовал станок. Крутились какие-то колёсики. Вилась замысловатыми тусклыми кольцами стружка. По блестящему стальному стержню ползла густая маслянистая жидкость. Измазанный этой жидкостью и усыпанный тёмной сверкающей россыпью металлической пыли, сильный, великолепный Федоскин не отрывал взгляда от станка и орудовал руками, игнорируя мои педагогические речи: мол, говори, говори, пока не надоест. Я кружился возле него жалкой мошкой. Я уже словесно изнемог и призывно поглядывал на вожака. А тот, переоценив мои возможности, занялся своей общественной работой — метался по цеху, в одном углу ругал кого-то, в другом — призывал к трудовому подвигу.
Наконец Федоскин сжалился и милостиво одарил меня, видно на его взгляд, убийственным аргументом:
— А чего ходить-то на каждый урок? Подумайте сами. Вот будет время, загляну, сниму по пяти на каждый предмет, и нормалёк. И нечего поднимать ветер.
Мы будто исполнили парный кульбит и поменялись ролями. Теперь я выше его на целую голову, а может и две, ибо понимаю ещё недоступное Ивану. Я учитель, пришедший учить бестолкового ученика.
— Отметка — это ещё не сами знания. Она — всего лишь их слабенький отблеск. И не всегда верный. Знания — это, Федоскин, система знаний, — вывалил я на его голову ворох незамысловатых афоризмов. — Ну получите вы аттестат, ну и что? Да, вы с ним можете сунуться в институт. Но без знаний, извините за выражение, получите под зад, с треском провалитесь на первом же вступительном экзамене!
— Чего вы заладили: знания, знания. На кой ляд мне ваш институт? Главное — башка, если она, конечно, варит. Зайдите в наш БРИЗ, там вам доложат: вот что натворил рационализатор Федоскин. И всё, между прочим, сам, без высшей и низшей математики. Понятно?
Я рассвирепел, завёлся! Нет, не ради торжества педагогики, а для пользы самого этого остолопа я докажу: ему не обойтись даже без низших, как он выразился сам, наук. Видно, он — парень неплохой, только слишком возомнил о себе. Но как его убедить? Всё-таки он и впрямь сочиняет свои «рац», а их несомненно внедряют в производство, иначе о чём бы шёл разговор. Этот бесспорный факт был моей ахиллесовой пяткой.
А довольный Федоскин — уел педагога, — насвистывая песенку о том, как «Хороши весной в саду цветочки», снова принялся за работу. Спокойный, непробиваемый и, что особенно возмущало, ужасно собой довольный.
Я лихорадочно перелистывал в памяти основополагающие постулаты из институтских лекций, взывал к Песталоцци и Амосу Коменскому: великие, помогите! Но увы… Гениям педагогики повезло — они не имели дела с токарями и фрезеровщиками компрессорного завода.
Помощь пришла с неожиданной стороны.
— Эй, кореш!
Моё ранее не больно-то острое чутьё сейчас, ничуть не колеблясь, подсказало: кореш — это я! Неужели у меня здесь успели завестись приятели, а я и не заметил? Я обернулся и тут же выяснил: чутьё не обмануло — мне подавал знаки работяга, стоявший за соседним станком. Он поманил пальцем, повёл головой: мол, следуй за мной. Я оставил Федоскина в покое, — но на время, на время, — и отважно присоединился к незнакомому приятелю. Мы зашли в крохотную, сбитую из фанеры конторку. Фанера, как ни странно, смягчала шумы. Даже было слышно, как стучат ходики на стене. Мы сели за шаткий стол. На столе чьи-то очки в роговой оправе и ворох накладных. Я взглянул на рабочего. Тому едва за тридцать, но лицо усталое, глаза красноваты, словно он не спал не одну ночь. Приятель сдвинул на затылок замасленную кепку и улыбнулся, добро так улыбнулся — и посвежел.