Страница 9 из 76
— Все лучше, чем никакого. Малышке делать уроки на нем очень даже удобно.
Управдом был лысый, кривой. Глядел на маму радостно, а на меня даже ласково. Но мама не поднимала глаз, смотрела на пол, который она всегда терла мочалкой и хозяйственным мылом. Лицо у нее становилось насупленное, обиженное.
Пошмыгивая носом, управдом мял в руке шапку. В конце концов перевел взгляд на свои ботинки: прилипший на улице снег таял в тепле, и вокруг ботинок темнела вода. Сказал:
— Наследил я вам, наследил... Пойду уже. А вы здравствуйте. Здравствуйте...
Мама вздохнула облегченно, когда за управдомом закрылась дверь. Лицо ее вновь обрело мягкость, приветливость. И она казалась тогда молодой. Очень молодой...
Конвейер шевелит люльками, словно лапами. Бубнят машины, крутятся катушки. Прямо передо мной на стене висит транспарант, освещенный неоновыми лампами: «Годовой план — досрочно!»
Наклоняется Люська. Она «загнала работу», и сейчас у нее несколько свободных минут. «Загнать работу» — это значит опередить конвейер, сделать больше, создать запас. Такое могут только очень опытные работницы. Мне до них далеко. Успеваю едва-едва... Люська говорит:
— Слушай, мать, придумала?
— Ты о чем?
— Привет, родная! О фельетоне.
— Нет, не придумала.
— Думай!
— Хорошо!
— А Широкий — какой мурло! Так твою фамилию и не запомнил. Новенькая!!! Ну, трудись, — Люська хлопает меня по плечу. — Пойду пошарю...
«Пошарю» — значит «покурю». Кто занес это жаргонное словечко к нам в цех, не знаю. Но оно прижилось, как приживается в доме кошка или собака. И девчонки щеголяют им, точно модной юбкой. Конечно, те, которые курят. Но у нас курят многие.
Мама говорила:
«Баловство все это. Конечно, если человек от горя закурит, от беды, тогда дело другое. Тогда ясно... После войны, скажем... А так. С жиру девчата курят. С большого понимания».
«Понимание» в устах мамы имело какой-то магический, всеобъемлющий смысл — концентрат плохого и порочного. Может, оно объединяло и зазнайство, и неуважение к старшим, и легкомыслие. Может, и еще что иное, я так и не разобралась...
Интересно, что сказала бы мама про Люську?
Не понравилась бы ей Закурдаева. Наверняка. Двадцать один год. И уже два раза была замужем. Может, это всесоюзный рекорд?
— Чему улыбаешься? — спрашивает наш мастер тетя Даша.
Вот она бы пришлась маме по душе: женщина обстоятельная, солидная, в движениях — уверенность, во взгляде — доверие. О такой бы мама кратко сказала:
— Надежный человек.
Высшая степень похвалы людям.
Тетя Даша берет с лотка заготовку. Пальцы у нее грубые, с чернотой — конечно, от картошки. Маникюра на ногтях нет. Мама тоже никогда не покрывала ногти лаком.
— Строчка хорошо получается. Молодец! Только ты не сутулься. Сиди прямо.
Я чувствую ее ладонь на своей спине. Выпрямляюсь.
— Так удобнее, — говорит тетя Даша. Уходит.
Надо думать о фельетоне. Мне хочется написать его. И снабдить своими рисунками. В школе я всегда рисовала для стенной газеты. И текст под рисунками сочиняла. Смешной. А если фельетон про стулья сделать в рисунках? Скажем, три-четыре рисунка...
— Люська! — кричу я.
Ее почему-то все зовут Люська, а не Люся. Она не обижается. Она говорит:
— Это мой стиль.
— Не понимаю.
— У каждой девчонки должен быть свой стиль: манеры, одежда, прическа. Одной, предположим, нужно химическую завивку делать, а другой к лицу, когда она лохматая, как ведьма.
Волосы у Люськи ухоженные. И на лицо она картиночка. Ее даже для журнала однажды снимали. Приехали двое корреспондентов из военного журнала «Старшина — Сержант». С фотоаппаратами. В беретах. Ходили вокруг Люськи и еще одной смазливенькой заготовщицы — она давно уже уволилась. А потом в журнале фоторепортаж появился «Девчонки, которые ждут». Люська приносила этот журнал, в целлофан завернутый. Бережет его, словно сокровище. Еще бы! Цветное фото во всю полосу. И стоит там Люська в лесу как знаменитость, пальто нараспашку. Написано про гитару, про осень. Листья, дескать, падали и прилипали к мокрой земле. Осенью всегда падают желтые и красные листья, а земля чаще всего бывает мокрой. И щеки у девчонок бывают мокрыми, потому что ребята уходят в армию, а расставаться всегда грустно...
Люська действительно проводила тогда парня в солдаты. Но встречались они мало, кажется месяц. А после выхода журнала Люське посыпались письма. Около тысячи. В экспедиции фабрики чертыхались. А Люська сияла солнцем. Большинство адресатов предлагало ей дружбу. Лишь два или три хвалили за верность парню и признавались, что тоже верят своим девчонкам...
— Люсь!
— Что, мать?
Она подходит, прокуренная, как тамбур электрички, в которой мне приходится ездить ежедневно.
— Придумала, — говорю я. — Сделаем фельетон в рисунках.
— А название?
— Название? «Вай! Вай! Вай!»
На втором этаже административного корпуса, в конце коридора у большого окна, за которым лежит тихая улица с тополями, есть дверь. На ней табличка:
«Редакция газеты
АЛЬБАТРОС
орган парткома, фабкома, комитета ВЛКСМ
и дирекции обувной фабрики «Альбатрос».
Я как-то читала эту газету, выходящую всего раз в неделю, но, конечно, не имела понятия, где находится редакция и кто там работает. Во всяком случае, мне и в голову не приходило, что под словом «редакция» может скрываться один-одинешенький человек, пусть даже очень ценный, пусть даже с высшим образованием.
Люська постучала в дверь косточкой пальца несколько нарочито, я бы сказала, театрально. Заложила на лице улыбку, повела плечами, словно собираясь пуститься в пляс. За дверью недовольно выкрикнули:
— Да, да! Войдите!
Мы оказались в кабинете средних размеров, где было очень душно, потому что фрамуга окна была закрыта, а в углу возле громоздкого письменного стола, заваленного порезанными газетами, светилась спираль рефлектора.
Справа на тумбочке стояла пишущая машинка с большой кареткой. В ней был заложен лист бумаги, на котором было крупно напечатано:
РЕЗЕРВЫ — В ДЕЙСТВИЕ!
Перед машинкой стоял мужчина — я не могла даже представить, сколько ему лет: двадцать пять или сорок — с глубокими пролысинами, в сильных выпуклых очках. Шея его была обмотана широким шарфом: голубая клетка на коричневом фоне.
— Здравствуйте, Андрей Петрович, — захихикала Люська и состроила глазки, что было совсем уже глупо. Во-первых, потому, что редактор не смотрел на нее; во-вторых, мы были в сатиновых вылинявших халатах, в стоптанных шлепках — вид имели затрапезный; в-третьих, пришли по делу, а не за приглашением на танец.
Редактор повернул голову, неприветливо буркнул: «Здравствуйте!» Видимо, мы помешали ему, явились в неподходящий момент. Я готова была податься в коридор, не теряя ни минуты. Но его взгляд вдруг задержался на мне несколько больше, чем этого требовала ситуация. Я поняла, что краснею. Редактор едва заметно улыбнулся. Спросил нормальным голосом, без раздражения:
— Из какого цеха?
— Из пятого, — ответила Люська и прошла на середину комнаты, виляя бедрами, как манекенщица в демонстрационном зале ГУМа.
— Кадры Широкого, — сказал редактор.
— Совершенно верно, — Люська расплывалась в улыбке и щурила глаза, будто рассчитывала на поцелуй.
— Что у вас стряслось?
— Андрей Петрович, мы принесли фельетон.
Редактор поправил шарф, зябко поежился. Сказал:
— Давайте. Не подходите близко, гриппую.
Я протянула ему конверт. Он быстро просмотрел рисунки, бросая по одному на пишущую машинку. Усмехнулся откровенно и произнес:
— Какой идиотизм!
У меня екнуло сердце. Я подумала — сейчас упаду. Он все понял. Как-то виновато заспешил:
— Я не о фельетоне. Я о стульях. Фельетон — молодцом! — Опять поправил шарф, потер подбородок. Словно рассуждая вслух, сказал: