Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 76

Луцкий как-то странно, словно вдруг именно сейчас ему пришла неожиданная мысль, чем-то связанная со мною, посмотрел на меня. Спросил мягко и, до испуга, участливо:

— Тоскливо?

— Невесело, — призналась я, хотя еще секунду назад и не думала, не гадала откровенничать с директором про свое личное.

— Все так знакомо... Сам уже восемь лет один. Придешь домой... И порой хоть лезь на стену, — Луцкий грустно улыбнулся, покачал головой.

— Так... я пошла, — произнесла почему-то нерешительно.

— Да, да... Всего доброго, Наталья Алексеевна, — точно очнувшись, обычным директорским тоном сказал он.

По дороге в цех, когда я шла тихими коридорами административного корпуса, фабричным двором, где даже осень не могла выветрить запаха кожи, лестницами с обкрошенными ступеньками, я все время думала о том, кто же так зло и неумно мог подшутить над Широким и почему Луцкий, кажется, рад этому. Впрочем, последнее можно объяснить так: директор недоволен работой начальников цехов. Несколько раз он высказывался в этом духе на парткоме. Он считал, что начальники всех цехов без исключения недостаточно серьезно относятся к научной организации труда, что повышение производительности труда порой достигается лишь за счет работы в субботние дни, работы полуподпольной, потому что она не оформляется приказом по фабрике, а выпущенная в субботу обувь плюсуется к недельной выработке, будто бы сделанной в те же рабочие дни. Луцкий считал это недопустимым. Он утверждал, что такая практика — прямой результат неумения руководителей наладить работу коллектива. Начальники цехов в свое оправдание говорили примерно одно и то же: «План есть план, а как выполнять его — нам в цехе видней». В такой ситуации Луцкий, вероятно, был заинтересован примерно наказать Широкого.

Анна Васильевна Луговая как-то заметила:

— Луцкий обязан изменить положение на фабрике, даже если ему придется отказаться от услуг всех старых начальников цехов.

— Может, и не самым передовым методом, но старые начальники обеспечивают выполнение плана. И даже какое-то его перевыполнение. А где гарантия, что новые начальники смогут повернуть дело в лучшую сторону? — возразила я.

— Кадры — это вопрос вопросов. И не только на вашей фабрике.

Разговор оборвался, потому что кто-то позвонил Анне Васильевне, и я ушла из райкома, куда приходила уточнить план партийной учебы, за которую я отвечала на фабрике.

Думая о происшествии, приключившемся с Широким, я попыталась вспомнить события вчерашнего дня, события, происходившие в цехе. Ибо, конечно, положить в портфель Широкого ботинки мог только свой человек, имевший доступ в кабинет начальника. И сразу... Память подбросила три маленькие сценки, казалось бы и не связанные между собой.

Фрося Каменева с большим свертком из грубой желтой бумаги склонилась над тумбочкой Закурдаевой Люськи...

Люська Закурдаева выходит из кабинета начальника цеха. Увидев меня, будто бы немного теряется. Через минуты две я заглядываю к Широкому — его в кабинете нет.

Конец рабочего дня. Каменева и Закурдаева о чем-то шепчутся в раздевалке. Увидев меня, прекращают разговор. Люська уходит, опустив голову, не сказав мне до свидания.

Вспоминается совсем недавний эпизод: трясущаяся от злости Люська, выбегает из кабинета Широкого и говорит: «Он еще меня попомнит!» Кажется, так сказала она. Во всяком случае, так по смыслу...

Вернувшись в цех, я уже знала, что делать. Направилась к потоку, где работала прежде.

Женщина на рабочем месте Закурдаевой сидела незнакомая.

— Где Люся? — спросила я.

Фрося Каменева, с которой Люська последнее время дружила, отозвалась:

— Заболела она. К врачу пошла.

Смотрела пытливыми, беспокойными глазами, хотела выяснить, знаю я точно или о чем-нибудь догадываюсь. Неужели вот так лживо и неуверенно она смотрела в глаза своему мужу, который однажды приходил в цех в вылинявшей солдатской гимнастерке и просил Нину Корду и меня, чтобы мы помогли ему вернуть сына.

Семейный союз...

Может ли быть прочным союз с такой вот непутевой женщиной? Какое несчастье, что она красива. Несчастье и для нее и для мужчин, которые ее любят.

Я сказала, как бросила камень:

— Учти, Фрося, это дело уголовное. За соучастие — статья до шести лет.





— Ты о чем? — изменилась в лице, посерела Каменева.

— Сама знаешь. Есть свидетели, они все видели.

— Какие свидетели? Я плевала!

— Старо... Запомни, только в сказках туфли могут сами ходить.

Каменева обмякла. Лицо ее неожиданно посквернело: угловато прорезались морщины темными, глубокими черточками, веки оказались подсиненными излишне: налет вульгарности лежал на них, будто пыль. Растерянно поправила полу укороченного халата, не прикрывавшего ее круглые ляжки, взяла союзку и включила машину.

— Не черта передо мной распинаться! — выкрикнула зло, резко повернувшись. — Пугай лучше Люську, может, что и получится!

Тетя Даша, наш неразговорчивый мастер, слышала эту «веселую» беседу. Она подошла. Осторожно, будто я была из хрупкого стекла, коснулась моей руки. Глаза ее глядели широко, и старая кожа на лице морщинилась.

— Вот кадр, — в сердцах кивнула я в сторону Каменевой, — с такой разве поговоришь! Упрямая, как не знаю кто...

Медленно, но убежденно тетя Даша отрицательно покачала головой. Медлительность словно бы придавала вес ее несогласию, солидность.

— Бесстыжая она, — сказала тетя Даша тихо. — Такие вот целуются с ребятами в трамваях, на лестницах метро... Они бы и легли там, но из-за тесноты не могут.

Помолчала немного, глядя на люльки движущегося конвейера. И повторила со вздохом:

— Бесстыжая... А Закурдаева нет. Закурдаева себялюбивая...

Может, и правду тетя Даша говорит про Люську? Себялюбивая. Не «само», а «себя»... Видимо, справедливо заключить, что самолюбие, доведенное до абсурда, превращается в себялюбие...

Вот, к примеру, как Закурдаева разошлась с первым мужем. Иначе не скажешь: и смех и грех.

Вышла она замуж, едва ей восемнадцать лет исполнилось. Он уже армию отслужил. Сталеваром на заводе «Серп и молот» работал. Снимали они комнату где-то в Мытищах. До фабрики Люське добираться приходилось не меньше часа. Начинали тогда работу с семи часов. Это позднее стали начинать с половины восьмого. А в те дни — ровно с семи...

Замужем Люська была три месяца. На фабрике работала только два. И была она в ту пору прилежной и — во что совсем трудно поверить — дисциплинированной. Поскольку на фабрике шла кампания по борьбе с опозданиями, больше всего на свете Люська боялась опоздать на работу. По утрам вставала она в половине шестого. Уходила из дому ровно в шесть, минута в минуту, как только в репродукторе раздавалась мелодия гимна Советского Союза. Был у них такой репродуктор. Хозяйкин. Старый-старый. Круглый и широкий, как сомбреро.

И вот однажды муж уехал в ночную смену, потому что металл варят круглые сутки. А Люська осталась одна. За день намаялась, устала. И пораньше, в девятом часу вечера, легла спать.

Вдруг просыпается она и слышит из репродуктора торжественную и бодрую музыку гимна. Первая мысль: опоздала.

Вторая мысль: опоздала.

И третья: опоздала, опоздала...

С кровати вскочила, словно ее подбросило током. А за окном лежала зима и, конечно, было темно. И фонари горели редкие...

Оделась за секунды, словно солдат по тревоге. Не умылась. К электричке бегом, бегом. Только снег под ногами посмеивается.

На платформе люди есть, но немного. Обычно бывает больше. Значит, уже уехали!.. Наконец дождалась Люська электричку. И видит, что поезд идет к Москве почти пустой. Всегда же народу побольше бывает. И девчат с фабрики встретить можно. Сейчас ни одной знакомой физиономии. Значит, все уже уехали...

Так катит электричка до Москвы-Третьей. Люська выходит и напрямик, через лес, к «Альбатросу».

В нормальные дни, когда Люська не опаздывала, по этой лесной дороге топало много народу. И все торопились к началу смены. А сейчас Люська опаздывает, потому что идет одна. А идти темным лесом страшно...