Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 76

Я сижу на носу лодки. Смотрю, как прислонился к рулю Зинченко. Он теперь не кажется гигантом — обыкновенный человек с широкими плечами. И все.

Волга в дельте просторная. Рукава появляются и справа и слева, словно улицы. Не хитрость заблудиться. Но Зинченко угадывает дорогу. Конечно, не по звездам. Хотя звезды раскиданы во тьме яркие, как огни далекого города.

— Время выкроим, — говорит Зинченко, — я тебя в гарно место свезу. Бачила, як цветэ астраханский лотос?

— Нет.

— У-у, — со смехом, протяжно произносит Зинченко. — Яка роскошь! Розоватый, голубоватый... А пахнэ... И шо интересно, пытались перенести семена в другое место — ничего не мая толка. Растет тилько здесь. Наша каспийская роза...

Прохладно. Мой нейлоновый плащик греет плохо. Меж лопаток мостится холод. Я энергично двигаю плечами: раз-два, раз-два...

Зинченко бросает ватник.

— Спасибо, — говорю я.

— Скоро приедем...

Лодка идет не так быстро, как глиссер: другой мотор. Но мы обгоняем длинную баржу. Ее тянет буксир. На буксире свет выхватывает бело-голубую каюту, распахнутую дверцу, выкрашенную в густо-желтый цвет, и матроса в тельняшке. Матрос стоит возле лееров. Курит. Искры летят от папиросы, словно мошкара.

В Житное прибываем за полночь...

Село спит. Лают собаки — незлобно перекликаются меж собой. Хорошо пахнет остывшей землей, садами. Луны, по-прежнему нет, однако ночь здесь, не темная, а фиолетовая. И земля белеет, словно излучает свет. Он робкий и чуть заметный. Его хочется взять в руки...

Зинченко ставит лодку на прикол. Долго возится с замком. Потом перекидывает через плечо мешок с рыбой. И мы бодро идем через пустынное село. У Зинченко — широкий шаг. Не могу под него подстроиться. Семеню следом. Он, конечно, слышит, как постукивают мои каблуки, потому не оборачивается. Человек устал, человек спешит домой — все понятно.

Пройдет еще несколько минут — и я увижу фотографию своего отца...

Мама рассказывала, у нее были папины фотографии. Две или три. Но в Соль-Илецке нас обворовали. Кому-то приглянулся чемодан, где лежали несколько маминых платьев да отцовский костюм. В том чемодане, на дне, в старом почтовом конверте хранились свидетельства о браке, о моем рождении и фотографии...

Свидетельство о моем рождении позднее выдали новое. С фотографиями такое проделать невозможно.

В доме Зинченко, несмотря на поздний час, горит свет. Буров курит, расхаживая по двору. Очки его, как фары. В них свет окон и даже звезд.

— Я представлял вас именно таким, — говорит Буров, пожимая руку Зинченко.

Рыбак отвечает прямолинейно, без всякой дипломатии:

— А я, хлопец, думал, що ты моложе.

— Это очки, — заступилась я за Бурова. — Они старят его ровно на десять лет.

— Да це ж не главное, це так, к слову пришлось, — соглашается покладисто Зинченко.

Идет к рукомойнику. Тонко журчит вода под его большими ладонями.

Из кухни выходит женщина, не по годам худенькая, с хорошей фигурой. Вокруг головы коса. Завидная.

Говорит:

— Добрый вечер, Наташенька.

— Это жинка моя, — объясняет Илья Иванович, сняв с гвоздя полотенце. — Зовут ее Саша.

— Здравствуйте, тетя Саша, — говорю я.

— Пойдем, милая. Я баньку протопила. С дороги под умывальником не вымоешься.

Она идет впереди меня медленно и осторожно, словно плохо видит или чего-то боится.

Слышу, Буров обращается к Зинченко:

— Илья Иванович, мне нужно задать вам несколько вопросов.

— Выпьем, закусим... Задашь скилько хошь.

Потолок в баньке низкий. Сладковато пахнет мокрыми бревнами. И простым хозяйственным мылом. Щели морщинами расходятся вдоль дощатого настила, похожего на широкую скамью; пол тоже в щелях, только в коротких, словно черточки. Лампочка освещает предбанник. В баню ведет узкая дверь на ржавых скрипучих петлях. Прямоугольник света приник к полу, подпер печку, высветил шайку и ковш на лавке. Все это разморено теплом, влагой, как земля после короткого июльского ливня.

— Воду не жалей, — говорит тетя Саша. — Воды много, залиться можно...

Мылась недолго.

Как неумеха, проливала из черпака воду большей частью на пол. Вода стучала о доски, сердито клубилась паром.





Голова была какая-то пустая. Подумалось: «В ванне мыться удобнее».

Когда подходила к кухне, поразилась тишине. Похоже было, что все ушли в дом. Кошка, изогнув хвост, стояла на пороге, и глаза ее светились, как угли.

Я замедлила шаг, ступала, прислушиваясь к тишине, которая все-таки, словно стена из кирпичей, была сложена из многих звуков, отдаленных и тихих. Потом Зинченко сказал на кухне:

— Це в Польше хфотографировались. Точно помню.

Я все поняла.

Скоро убедилась — словесное описание внешности человека, даже самое любовное, самое старательное, не создает подлинного портрета. Наверное, каждый по-разному представляет себе и карие глаза, и светлые волосы, и волевой подбородок...

На первой фотографии, которую я увидела, отец был снят с Зинченко зимой. Они стояли где-то меж заснеженных сосен, в полушубках, в шапках-ушанках, в ватных брюках, в валенках. С автоматами на груди. Фотография была маленькая, старая. И лицо отца различалось с трудом. Но это было лицо отца. Моего отца. И видела я его впервые.

Вторая фотография оказалась крупнее. Они были в гимнастерках. С орденами. В чертах отца угадывалось что-то знакомое, очень знакомое...

Я подняла голову в поисках зеркала. Круглое новое зеркало висело над вышитым украинским полотенцем. Я увидела себя. Потом вновь посмотрела на фотографию. И поняла, почему Зинченко узнал меня.

Кружилась голова. И была слабость в ногах. Ощущение усталости навалилось, как ноша.

Села на стул.

Буров передал блокнот в потертом переплете из кожи. На переплете был вытиснен меч и что-то написано по-немецки.

Жена Зинченко тетя Саша, борясь с желанием спать, клевала носом.

— Это записная книжка отца, — сказал Буров. — Илья Иванович хранил ее более двадцати лет.

На первой странице увидела столбики фамилий.

Рядовой Селиванов.

Рядовой Ибрагимов — погиб 14.XII—44 г.

Рядовой Селезнев — погиб 14.ХII—44 г.

Рядовой Зинченко.

Рядовой Чхеидзе.

Видимо, это были солдаты его отделения.

— Что случилось четырнадцатого декабря сорок четвертого года? — спросил Буров.

— Що случилось? Да, ничего... Языка мы дюже знатного взяли, офицера штабного... Ибрагимов и Селезнев прикрывали нас. А я его тащил...

На следующей странице несколькими точными чернильными штрихами был нарисован домик с островерхой крышей. Рядом написано: «Такие крыши приятно оживляют пейзаж. Очень удобны для чердачных комнат».

Ниже — силуэт девушки с косой. Запись: «Польша. Разруха, нищета, нищета...»

Значит, отец мог рисовать. Мама ничего не говорила об этом. Может, не знала.

На оборванном снизу листочке химическим карандашом выведено: «От человека остаются одни дела его». М. Горький. Много ли мы успеем?»

Несколько страниц занимали конспективные записи сводок Совинформбюро. Потом шел крайне скупо написанный «Дневник боевых действий отделения».

6—9—44 г. — ходили 2 дня. Взят ефрейтор роты охраны.

9—9—44 г. — ходили сутки. Ничего.

10—9—44 г. — Взят унтер-офицер фам. Шмидт.

14—9—44 г. — взят гауптман. Наши потери — 2 чел.

19—9—44 г. — ходили 2 дня. Ничего.

22—9—44 г. — Ура! Захвачен связной из штаба армии. При нем два пакета с сургучными печатями. Потерь нет.

И так далее... До самой гибели.

Где-то в середине блокнота нашла стихотворение.