Страница 4 из 67
Быть может, наиболее изящное опровержение дало бы исследование родословных царствующих домов и именитых дворянских семей — хотя бы по галереям фамильных портретов. Художники в те времена изображали и натуру, а не только свои впечатления о ней, как это нередко бывает сейчас. Правда, пришлось бы учесть и превходящие обстоятельства — например, требования моды. Известный советский антрополог — скульптор М. М. Герасимов восстановил по черепу лицо знаменитого флотоводца екатерининских времен Ушакова и отметил явное несходство его с сохранившимися изображениями. Оказалось, что во второй половине XVIII века было модным несколько «облагораживать» натуру, сужая на портрете лоб, вытягивая лицо и т. д. Однако все эти трудности в принципе были преодолимы уже во времена Дарвина. Беда в том, что дилетантские выкладки Дженкина в глазах ученых того времени стоили больше, чем результаты экспериментов. Наследственность представлялась им как бы жидкостью, бесконечно делимой, неким аналогом крови. Следы этого представления сохранились и в нашем языке — мы говорим: чистокровный, полукровка. От этого заблуждения не был свободен даже Дарвин, предложивший первую, во многом еще несовершенную гипотезу механизма наследственности, исходившую из существования корпускулярных наследственных зачатков.
Корни этого заблуждения мы опять находим в античной философии. Если Демокрит более двух тысяч лет назад утверждал, что делимость материи без качественного изменения ее свойств не бесконечна, то его младший современник Аристотель полагал обратное. Согласно Аристотелю, процесс дробимости материи в принципе бесконечен. Точка зрения Аристотеля была господствующей не только в средние века. Создание Ньютоном и Лейбницем анализа бесконечно малых величин также повлияло на мировоззрение ученых. В результате существование атомов и молекул до конца XIX века многим казалось спорным, тем более сомнительными были гипотетические «атомы наследственности», хотя об их существовании подозревали многие. Дарвин называл их «геммулами», Негели «мицеллами», Спенсер «физиологическими единицами», Вейсман — «идами» и «детерминантами». Уже тогда было ясно, что гипотеза о передаче наследственных свойств в виде мельчайших неделимых единиц весьма плодотворна. Но, по-видимому, недостаточно, чтобы истина лежала на поверхности. Нужно, чтобы ее еще и хотели увидеть.
Итак, первым затруднением дарвинизма, которое использовали его противники, было отсутствие знаний о наследственности.
Чтобы отвести возражение Дженкина, Дарвин стал придавать большее значение так называемой определенной изменчивости, при которой все или большинство организмов в популяции — группе совместно обитающих и размножающихся особей — реагируют на изменение внешних условий одинаково. В таком случае вероятность встречи одинаково изменившихся особей разного пола возрастает, признак не должен «разбавляться» и может быть поддержан естественным отбором. К сожалению, в этой концепции таилась опасность скатиться на проторенный за две тысячи лет путь телеологизма. Дарвин не сделал этого шага, но его не замедлили сделать другие.
Дело в том, что групповая, она же определенная, адекватная изменчивость часто (хотя далеко не всегда, как это порой утверждают) бывает приспособительной. Так, при засухе растения сбрасывают листья, отчего резко снижается расход воды на испарение; животные на холоде отращивают густой мех; многие рыбы и земноводные изменяют цвет сообразно с фоном места их обитания. Отсюда уже легко сделать вывод о наследовании этих благоприобретенных свойств. Отбор как фактор эволюции перестает быть нужным. Мы опять приходим к ламаркизму.
Справедливости ради следует отметить, что в последних письмах и заметках Дарвина встречаются выражения, которые можно при желании толковать в духе ламаркизма. Это дало повод многим утверждать, что английский натуралист под конец жизни покаялся и признал правоту Ламарка, отменив им же открытый принцип естественного отбора случайных наследственных изменений. Ах, если бы все было так просто! Но ведь наука не военная служба. Там, если имеются два противоречивых приказа, выполняется последний по времени. Иное дело — наука. Были случаи, когда ученые, затрудняясь дать достойный ответ критикам (как Дарвин — Дженкину), из религиозных соображений, из страха перед властями предержащими или просто из-за необъяснимых вывертов человеческого мышления отказывались от ими же разработанных верных теорий и приходили к ложным.
Вот пример, быть может, самый убедительный. В 1894 году голландский антрополог Е. Дюбуа описал питекантропа — переходную ступень от обезьяны к человеку. Это открытие встретило резкую оппозицию со стороны многих антропологов, археологов и палеонтологов, считавших, что найденные Дюбуа останки принадлежат ископаемой обезьяне — гиббону. Самое парадоксальное, что на склоне лет Дюбуа согласился с оппонентами и признал «свое детище» — питекантропа — гиббоном! Но от этого питекантроп не перестал быть промежуточной между обезьяной и человеком формой. Все дело в том, что верная теория, однажды высказанная, уже не принадлежит автору — лишь ошибки навсегда остаются с ним. Вздумай Ньютон в сумерках своего разума, когда он писал «Толкование на Апокалипсис», отрицать закон всемирного тяготения, все равно все тела во Вселенной продолжали бы притягиваться друг к другу прямо пропорционально произведению своих масс и обратно пропорционально квадрату расстояния между ними.
Лишь начетчики могут считать Дарвина ламаркистом, основываясь на выхваченных из контекста единичных выражениях, когда все существо его теории опровергает ламаркизм. Величие теории естественного отбора именно в том, что она более чем сто лет остается неколебимой; ей не могли повредить ни яростные наскоки противников, ни неосторожные высказывания ее же творца. И тем не менее, во второй половине XIX века представления о прямой приспособляемости стали широко распространенными. Наследуемость приобретенных признаков начала казаться очевидной. В самом деле. Допустим, мы станем воспитывать мышей или крыс с момента рождения одних — при низкой, других — при высокой температуре. Низкотемпературная линия будет характеризоваться короткими хвостами и маленькими ушами, у представителей высокотемпературной линии будут противоположные признаки. Это вполне понятно — уши и хвост, помимо других функций, имеют и терморегуляторную, через них организм выводит избыток тепла. Теперь вспомним правило Аллена — у северных животных уши, хвосты и конечности короче, чем у южных. Классический пример: маленькие ушки полярной лисы — песца и огромные уши алжирской лисички — фенека. Наша лиса умеренных широт по этому признаку занимает среднее положение. Правда, потомство тренированных мышей и крыс получается с обычными ушами и хвостами. Но разве нельзя допустить, что дело просто в нехватке времени и через сотню-другую поколений изменение закрепится в потомстве?
Это казалось очевидным. Увы, это была дурная очевидность. Так же людям в древности Земля казалась плоской и неподвижной, а Солнце — вращающимся вокруг нее…
Головы: мамонта — 1 (по рисункам первобытного человека), индийского — 2 и африканского — 3 слонов. Ушные раковины у животных умеренного и холодного климата меньше, чем у близких форм, обитающих в жарком климате.
Сторонники возрождения телеологии старались не замечать те факты, объяснить которые ламаркизм был бессилен. А таких фактов было много. Почему, например, у насекомых, потерявших способность к полету, редуцируются крылья (мертвая хитиновая пленка), а мышцы остаются? Целесообразность формы яйца кайры очевидна — оно кубаревидное и не может скатиться с маленького выступа скалы, на которой кайра делает свое примитивное гнездо. Но ведь форма уже снесенного яйца не изменяется, и было бы уж совсем нелепо утверждать, что на него влияют размеры гнезда. Есть небольшие орхидеи из рода Офрис. Их цветы настолько похожи на пчел или шмелей, что самцы этих перепончатокрылых пытаются с ними спариваться — и в результате опыляют. Попробуйте объяснить этот признак прямым приспособлением… Вообще ламаркизм абсолютно беспомощен в объяснении адаптации (приспособлений) организмов друг к другу, иными словами, в объяснении биотических взаимоотношений.