Страница 8 из 80
«Все это было. Только ум у меня еще вовсе не испорченный был, на правильную дорогу я мог бы еще стать. В трезвом виде я боялся еще мошенничать…» — рассказывал один. Другой объяснял, что «осужден был «без качества», за одно сокрытие «родословия»; третий, страшно обманутый людьми и отомстивший им, доказывал, что был справедлив: «Я правильно поступил! И всякий должен сказать: «Молодец, Парамон! Герой Парамон! Артист Парамон!»; и четвертый, и пятый — каждый «обсказывал» свое дело по-своему, с присущими только ему манерой и темпераментом.
Наконец, судьбы некоторых героев не могли не задеть крестьянина села Губовки Ефима Придворова некоторой параллелью. Яшка Тарбаган. Тоже крестьянский сын. Тоже с юга России (Кубань — не так далеко!). В четырнадцать лет, в кои Придворов, к счастью, попал в фельдшерскую школу, Яшка уже год отсидел в местной тюрьме по подозрению в конокрадстве (Ефимке сулили эту «карьеру»). В тюрьме Яшка, по собственному признанию, «впервые испортился». Потом был забрит в солдаты. После этого «ничего уже не страшился и опускался все ниже». «Вот возможная моя судьба!» — не мог не подумать пробившийся в студенты Придворов.
Но не это главным образом поразило его. Кем он мог бы стать, он и так знал вопреки строкам из любимого им Гамлета: «Мы знаем, кто мы есть, но не знаем, кем могли бы быть…» Поразило другое: во-первых, параллель шла шире… Что же, губовские мужики и бабы сильно отличались от человеческого отребья каторги? Разве эти перепившиеся, мерзостно сквернословящие, буянящие и затем смиренно искупающие свои грехи в «холодной» люди не были тем самым резервом, из которого шло и идет пополнение сибирских рудников? Чем они отличались от осужденных? Тем, что еще не совершили убийства, кражи, насилия? Ну и что из этого? Разве они все равно не оставались родными братьями колодников?
Во-вторых, герои «шпанки», или, по арестантскому прозвищу, «кобылки», — «игроки, жиганы, сухарники», как считал Мельшин, «вряд ли даже понимают, что можно жить иной, лучшей жизнью, чем этот ад кромешный». А если так, то почему могут это понимать их собратья — жители деревенского ада? Дальше. Мельшин делал, безусловно, искреннее признание, что «и этих страшных людей я научился понимать и любить, научился находить в них те же человеческие черты, какие были во мне самом…». А почему же Придворову помнилось о житье в деревне так много зла? Разве тут дело только в доброте сердца?
Нет, очевидно, мысли и чувства Мельшина были подсказаны ему не только доброй душой, но и пониманием социальных истин.
Тут было над чем задуматься. Если поискать корни, пойти за Мельшиным, выходило, что Екатерина Кузьминична Придворова, немало зла вымещавшая на своем сыне, сама жертва; что уважения и сочувствия заслуживает не один трудящийся народ, но и народ, сбившийся с пути… Все эти мысли так разбередили душу, что, собираясь к Мельшину, он теперь думал не только о своих стихах. Кто же прав? Мельшин — народник. С народниками воюют социал-демократы. Марксисты. Есть еще партии, точки зрения. В чем они не сошлись, если все выступают за народ? А как же с теорией врожденной преступности? Может, Мельшин идеализирует каторжников? В голове была какая-то сумятица.
Взволнованный, он шел по Баскову переулку, где помещалась редакция «Русского богатства». Каков он, Мельшин? Как ни мало Придворов знал о нем, но всем известно, что это имя окружено ореолом борца и мученика. Куда уж больше — ведь был приговорен к смертной казни… Как примет? Как разговаривает? (Наверное, тихо.) Какие глаза? (Конечно, смотрит прямо.) Суров ли? Нелицеприятен? А может, напротив — поощряет, пусть каждый приблудший портит бумагу, только бы не шел в кабак! Что скажет о стихах?.. Удастся ли поговорить о том, другом, что давно подспудно тревожило его, а теперь вызывало уже жгучий интерес?
Но в редакцию «Русского богатства» Придворов не попал не только с первой попытки, но и при нескольких следующих. Живя три года (и каких три года!) в Петербурге, он уже различал что к чему. Дом, который представлялся ему неким храмом, охраняли отнюдь не ангелы. Здесь «гуляли» шпики. Кто теперь не знал, что они могут заставить каяться и не успевших согрешить? Угодишь в кутузку, что построже сельской «расправы». Прощай навек, Университет (еще пошел в студенческой тужурке!), и стихи, и жгучие вопросы! А главное — самого Мельшина, может, в редакции нету. Болен или еще что-нибудь. И пропадешь ни за понюшку табаку.
Придворов не раз попусту ходил по Баскову переулку, пока, наконец, не решил, что делать. Послал Мельшину стихи почтой. Ответ пришел на третьи сутки. «Уважаемый Ефим Алексеевич! — писал ему Мельшин (это первый раз к нему обращались так). — Я просил бы Вас зайти к нам в редакцию в ближайший приемный день…» Ну, теперь-то уже по крайности, если рискуешь, то знаешь зачем. Чтобы повидаться с этим человеком, он был готов и рискнуть.
Снова знакомый переулок. «Некто в сером» бегом бросается, чтобы рассмотреть нового посетителя неблагонадежного журнала, а новый посетитель, озорно усмехнувшись, так ловко исчез за дверьми, что сам остался доволен: «Показал, как некогда бог Моисею «задняя его».
И вот он здесь.
— Вы к кому-с? Пожалуйте. Комната направо.
«Надо ли постучаться, либо войти так? Постучусь. Хуже не будет».
— Входите, входите! Вы кто? Придворов? А-а, вот и отлично. Будемте знакомы. Господа, представляю: молодой, подающий большие надежды поэт!
Перед «подающим надежды поэтом» сидел Петр Филиппович Якубович-Мельшин. Его худощавое лицо цвета желтеющей бумаги казалось прозрачным, а глаза были оживленны, даже веселы. Над высоким лбом в стороны расчесаны еще темные волосы. Слегка курчавящаяся борода — уже с проседью. Взгляд быстр. Прям. Приветлив.
Но тут кругом было столько господ (и все солидных, лысых, полных), что вновь пришедшему стало не по себе.
Покраснев, не различая лиц, он начал обходить всех, подавая руку, — знакомиться. Заметил, что с ним здороваются довольно кисло, и растерянность его увеличилась еще более; ему казалось, что все они про себя думают: «Ишь, мол, приперся! Черт тебя возьми! Тоже… поэт!» Стеснялся он и своей только что прозвучавшей во всеуслышание далеко не поэтической, как он считал, фамилии; и студенческого сюртука, что не только не придавал значительности, но как будто бы унижал рядом с важными господами.
Окончив эту ужасную процедуру, которую — он понял — не следовало и начинать, он сел поодаль — в уголок дивана. «Черт бы взял и вас всех!» — думал он об окружении Мельшина в жажде видеть и слышать его одного.
Мельшин сидел за столом спиной к окну. Свет еще не зажигали, и пасмурный день скупо освещал лица. Новичку показалось, что на губах Мельшина то и дело появляется улыбка.
— Что это вы забрались в угол, Ефим Алексеевич? — неожиданно закричал Мельшин. — Идите сюда, батенька, поближе! Прошу… — Он указал на стоявший поблизости стул.
Теперь стало видно, что его улыбка непроизвольна: губы подергивал нервный тик. Это открытие еще более увеличило смущение нового автора, будто именно его визит заставил разнервничаться этого доброго человека. А потому, только что усевшись, Придворов стал подниматься, полагая, что лучше бы ему все-таки уйти. Мельшин остановил его: «Куда же вы?»
Между тем кругом воцарилось молчание.
Как ни старался Мельшин, его гость никак не мог освоиться, и тот, видно, понял это. Оставив на некоторое время новичка в покое, Мельшин отвечал собравшимся тут господам. Потом начал с ними прощаться. Поднялся опять и Придворов.
— А вы куда? Я ведь с вами не прощаюсь! — будто рассердился Мельшин.
И вот они остались вдвоем. Мельшин подошел к новому автору и сказал уже тихо, совершенно другим тоном:
— Вот что. Вы сюда больше не ходите. Здесь бывают всякие люди. Кому нужно и не нужно: за нашей редакцией постоянно следят шпионы. Вам не к чему попадать на заметку. А приезжайте-ка вы ко мне домой, в Удельную. Что новое напишете, принесете, вместе почитаем, поговорим. Хорошо? — И тут он, наконец, протянул руку. — Уходите отсюда поосторожнее. Сразу домой следа не показывайте. Кругом рыболовы, и сеть мелкая. Добычу не разбирают. Всякой будут довольны…