Страница 10 из 18
— Да, — в третий раз сказал он, что, возможно, было уже и нескромно, но Николай Иванович не подумал об этом.
Мягкие югославские кресла на колесиках неслышно подкатились к журнальному столику, на который Косенкова положила тростниковую салфетку из Вьетнама и поставила кофейные чашечки, сделанные в Саксонии.
— Вы тоже хорошая, Лиза, — сказал Николай Иванович, но, верный своему принципу говорить только правду, добавил: — Я имею в виду внешность.
Уголки губ Косенковой чуть удлинились, но она сдержала улыбку. Посмотрела на Николая Ивановича благодарно.
— Вам нравится кофе? — спросила она.
— Конечно, — добродушно кивнул он.
Она посмотрела ему в глаза и сказала смело:
— Я могу варить его для вас каждый день.
— Это вредно для сердца, — искренне испугался он. — Терапевты подметили, что количество инфарктов у пьющих и непьющих…
— Я не терапевт, — перебила она, усмехнувшись.
— Но это вредная привычка — пить кофе…
— Вредная привычка — понимать каждое услышанное слово исключительно буквально, — сказала она с сожалением.
Состояние благости и беззаботности, еще секунду владевшее Николаем Ивановичем, вдруг покинуло его. И он как-то очень скоро почувствовал необычайность ситуации: он в доме и в обществе молодой, красивой, незамужней женщины; ее глаза глядят на него умно, пытливо, выжидательно…
Растерянность взяла его за руку, заставила задуматься и повторить:
— Вредная привычка… — Виновато посмотрев на Косенкову, Николай Иванович тоскливо пояснил: — Это у меня профессиональное. История не терпит подтекста.
— Нико-ля, — с трагической ноткой и чуть дребезжаще произнесла Констанция Владимировна. Кресло скрипнуло мрачно, словно призывало к особому вниманию. — Мужайтесь, Николя. Вам телеграмма.
Рука старушенции скользнула под плед, послышалось шуршание, будто рядом возилась мышь.
— Вот. — Старушенция кашлянула. И то ли от кашля, то ли от чего другого на глазах у нее проступили слезы.
«Ваша тетя Марфа Сысоевна скончалась одночасье приезжайте обязательно дело есть Селиверстов».
— Она была у вас одна на целом свете, — всхлипнула старушенция. — Николя, вы, конечно, поедете?
— Поеду, поеду, — торопливо и растерянно ответил Николай Иванович. Но лицо его не дрогнуло, губы не задрожали.
«Что это? — лихорадочно соображала Констанция. — Мужская сдержанность или душевная черствость?»
— Далеко ли Ярцево, Николя? — спросила она.
— В Белоруссии.
— Неблизко. — Старушенция зябко поежилась, подоткнула плед.
Из поезда сошел один. В пыльных станционных окнах уже стыло густеющее к ночи небо, и теней не было на платформе, узкой, вдавленной в землю, как кирпич в грязь. Дежурный по станции глянул на Николая Ивановича из-под козырька фуражки, но, не признав местного жителя, утратил любопытство, повернулся спиной и пошел к распахнутой двери, чуть прихрамывая на левую ногу.
Ярцево пряталось там, за кустами, километрах в шести от станции. И Николай Иванович знал, что доберется в село ночью. Но это не огорчало его. Наоборот, в душе рождалось чувство успокоенности: меньше пытливых глаз, меньше сочувствий и вздохов.
Он вообще не любил вздохов и причитаний, таких неизменных при его прежних встречах с родной тетушкой Марфой Сысоевиой.
— Ах, сиротинушка ты моя… Соколеночек куценький. Ах, оченьки я свои выплакала… — Толстая, дородная, с удивительно маленькими глазами на некрасивом, но почему-то всегда моложавом лице, тетушка плавно покачивала плечами, словно вступала в неторопливый танец, подстраиваясь в такт музыке.
Это «соколеночек куценький», считавшееся у Марфы Сысоевны высшей похвалой, приводило Николая Ивановича в состояние тихого кипения. Он нервно шевелил пальцами, смотрел мимо тетушки и говорил:
— Ну-ну-ну…
Она не угадывала настроения племянника. Видимо, отличалась вот такой способностью. И по-прежнему причитала:
— Ах! Весь в мамочку, сеструшку родную. Ах, такая же умненькая и тихонькая была…
Николай Иванович вспомнил, как Марфа Сысоевна с радостной торжественностью накрывала перед ним на стол, который отощавшему на студенческих харчах племяннику казался чудесной скатертью-самобранкой. В центре стола неизменно была клюква в деревянной чашке, расписанной цветами, и еще черный чугунок с рассыпавшейся бульбой. Была, конечно, и курица, и бутылка с жидкостью, настоянной на лечебных травах. И румяный, не имеющий ничего общего с городским хлеб, который тетушка неизменно пекла сама.
Почти всегда к праздничной трапезе приходил колченогий сосед Селиверстов, несмотря на хромоту, юркий, будто кузнечик, протягивал Николаю Ивановичу черную от земли руку и смешливо спрашивал:
— Так, значит, в каком году произошло Бородинское сражение?
Это должно было восприниматься как добрый юмор, как намек на то, что Николай учится на историка, выходит в большие люди, что, разумеется, честь и для тетушки Марфы Сысоевны, и для соседа Селиверстова, и, может быть, даже для всего их села… Но поскольку Николай Иванович не понимал юмора, то думал, что старика мучительно беспокоит какой-то подвох в хронологии, потому он настойчиво интересуется: не произошло ли знаменитое историческое событие все-таки годом раньше или годом позже.
— В одна тысяча восемьсот двенадцатом году, — отвечал Николай Иванович.
— Эт хорошо. — Селиверстов, припрыгивая, устремлялся к столу, брал бутылку и нюхал горлышко. Деловито говорил: — Зверобою не доложила. Не доложила…
Но пили только вдвоем: Николай Иванович и Марфа Сысоевна. Селиверстов хоть и был большим знатоком по части настоек, но, как он говорил, знатоком-теоретиком, потому что душа у него спиртного не принимала.
Подмораживало. Небо на западе прикрывало темнеющий слева лес густо-розовым, местами переходящим в малиновый цвет, закатным маревом, дышало вызревшими звездами, синело в высоте чисто и хорошо. Справа от дороги разворачивалось, убегая в сумерки, убранное картофельное поле. Стоял трактор. Мужчина в кепке и короткой стеганке возился возле трактора.
За Митяевым мостом дорога разветвлялась, делилась надвое: основная, широкая, шла в сторону Молодечно, другая, огибая болото, уходила в лес, на Ярцево.
Николай подумал: «Надо было бы купить фонарик. Конечно, маловероятно, чтоб в урочище еще остались волки. Но фонарик все равно бы не помешал».
Лес вышел к дороге, обнял ее и увлек в темную чащу, пахнущую сосной, дубом, гнилыми поваленными деревьями и старыми пнями, завистливо глядящими из-под серого мха. Ухнула сова. Эхо рассыпалось между деревьями, как рассыпалась бульба на столе у Марфы Сысоевны, когда она с ловкостью, удивляющей Николая Ивановича, опрокидывала чугунок на чистый, сияющий белой доской стол. Картофелины катились в разные стороны, грозя свалиться на пол. Но этого никогда не случалось.
Прохлада в лесу чувствовалась сильнее, чем в поле. Казалось на первый взгляд, это противоречит здравому смыслу, но только на первый взгляд. И лес, и поле были здесь ни при чем: к ночи морозец уже напоминал, что давно прошла середина осени, что не за горами и сама зима.
Ярцево открылось сразу, словно подняли занавес, потому что Николай Иванович взошел на взгорок. И увидел огни села, разбросанного справа и слева.
На ларьке сельпо висел замок. Сторож не маячил, как в былые годы, видимо, теперь его и не ставили. Возле клуба тоже было пусто. За клубом, через два двора, — дом Марфы Сысоевны.
Николай Иванович просунул руку сквозь щель в калитке, поднял щеколду и прошел во двор.
Хрустнул слышно ледок: из темноты от порога кто-то ступил. Колыхнулась фигура — тенью скользнула по стене, остановилась, словно бы в нерешительности.
— Добрый вечер, — сказал Николай Иванович, замедлив шаг, и вновь пожалел, что не купил фонарик.
На соседнем дворе за колодезным журавлем, что остро уходил в небо, остервенело заголосила собака. Дыхнуло распаренной березовой корой: где-то близко топили баню.