Страница 19 из 28
Малыши довольны, каждый хочет стоять рядом со мной и держать меня за руку. Ну, не каждый, некоторые стеснялись, потому что еще меня не знали. А Ирена сразу заважничала: вот какой у нее большой брат. И уже начинает командовать:
— Ты встань там, ты здесь.
Думает, что, в случае чего, я за нее заступлюсь. Я велел ей вести себя поскромнее, не то уйду.
Ну вот. Воспитательница хотела написать какое-то письмо и оставила меня с малышами. А они слушаются, потому что воспитательница в соседней комнате.
Только один все время мешал. Я потом им стал рассказывать сказку яро кота в сапогах, а этот чертенок нарочно мешает. Это так злят, что доказать невозможно.
Идем мы с Иренкой домой, а тут у меня в боковом кармане что-то звякнуло. И я нашел два гроша. Если бы там нашлось побольше, я оставил бы для Бончкевича, а столько и оставлять не стоит, и я отдал их Иренке. Она тоже, когда у нее есть что-нибудь, со мной делится.
Иногда я возьму, а иногда нет. Потому что, если возьмешь что-нибудь у маленького, сразу говорят: выманил.
Иду я, и мне так приятно вести за руку малышку. Поглядываю, куда ступить, выбираю дорогу. Чувствую себя старшим и сильным. А ручка такая маленькая, гладкая, словно атласная. Пальчики малюсенькие. И даже странно, что вот ведь любишь этого ребенка, а иногда его ненавидишь.
Одну конфетку она сама съела, а другую мне дала. Мне не хотелось, но я съел, а она смотрит на меня и смеется, — рада, что угостила.
Иногда приятно и самому что-нибудь дать, а не все только брать да брать у старших. Обидно, когда хочешь сделать подарок взрослому, а он не берет или даст тебе взамен что-нибудь более ценное. Сразу плата. И чувствуешь себя неловко, словно ты какой-нибудь нищий.
Если бы можно было так устроить жир, чтобы все всегда делали друг другу что-нибудь хорошее? Когда мне было грустно, Ирена дала мне стеклышко, теперь я купил ей конфетки, а она мне одну дала. Мы пришли. Входим. А у нас сидит тетя. Тетя говорит:
— Ну, вот и пришли твои телята.
Почему телята, а не люди? Что мы такого сделали, что нас тетка телятами зовет? Телята только у коров бывают. Зачем так грубо?
Я сижу, отвернувшись к стене, и пишу. И как раз в это время слышу рожок: едет пожарная команда…
— Можно?
Я умоляюще смотрю на маму и жду приговора. Не знаю, что бы я сделал, если бы мама не позволила. Как часто взрослые скажут, не подумав: „Нет!“ — и сейчас же забудут, и не знают, какой нанесли удар.
Почему „нет“? Ну почету? Потому что боятся, как бы чего не вышло, потому что не хотят беспокоиться, потому что им это не нужно, „совсем ни к чему“. Ведь такие пустяки, ничего серьезного, — могли бы и разрешить, да не хотят. „Нет“!
А мы знаем, что могло бы быть и „да“, что это случайный запрет, что они согласились бы, если бы дали себе хоть чуточку труда подумать, по-смотреть нам в глаза, понять, как нам этого хочется.
Я спрашиваю:
— Можно?
И жду. Взрослые никогда и ничего так не ждут. Разве что заключенный выпустят ли его на свободу?
Я жду, и мне кажется, что, если бы мама не позволила, я бы не простил ей этой обиды. Взрослые считают, что мы просим обо всем, что в голову взбредет. И тут же забываем. Конечно, и так бывает, но бывает и седеем иначе. Иногда мы не решаемся о чем-нибудь попросить: знаем, что все равно из этого ничего не выйдет. А как больно, когда отказывают, да с те с насмешкой, со злостью. Лучше уж затаить боль и ни о чем не просить или долго и терпеливо дожидаться, не придут ли взрослые в хорошее расположение духа, не будут ли так довольны нами, что не смогут отказать. Но часто и тут нас ждет неудача. Тогда мы сердимся и на них и на себя:
„Эх, зачем я поторопился, может, в другое время позволили бы!“
Мне кажется, что у взрослых какие-то другие глаза. Вот когда меня товарищ о чем-нибудь просит, мне стоит на него только взглянуть, и я уже знаю, что делать: согласиться сразу или поставить условие, расспросить поточнее, отложить на потом. Если я даже и не могу выполнить его просьбу, то все равно никогда не осмелюсь так вот, сразу, ему отказать без всяких объяснений.
А взрослые и не догадываются, почему мы иногда упрямимся, делаем что-нибудь назло.
А бывают взрослые, которые нас сперва будто и не замечают.
Скажут только:
„Здравствуй, орел!“
Или:
„Вот какой уже большой молодой человек!“
Ведь надо же что-нибудь сказать. И видно, что он иначе не умеет и как будто стесняется. Если он погладит тебя по голове, то осторожно, словно боится, как бы чего не сломать. Это сильные, добрые, деликатные люди. Мы любим слушать, когда они разговаривают с другими взрослыми, рассказывают о каких-нибудь приключениях, о войне. Таких людей мы любим.
Мама позволила мне пойти на пожар. Надо торопиться, а то пожарные проедут, и тогда мне пожара не найти.
— Только сейчас же возвращайся!
Кто знает, что это значит: „Сейчас же возвращайся!“
Никогда не угадаешь, что тебя ожидает.
Вдруг мама еще что-нибудь добавит или Иренка привяжется. А потому я хвать шапку — и был таков. Скачу через четыре ступеньки. Когда спускаешься таким манером, надо крепко держаться за перила. Бывает, что и занозу всадишь. Но ничего не поделаешь, приходится рисковать.
Один мальчишка сказал мне, где горит. Недалеко. Керосиновая лавка. Говорят, что в подвале бензин. Если вспыхнет, весь дом взлетит на воздух. Полицейские разгоняют народ. Сверкают каски пожарных.
Как красив пожар… И как благородна борьба с огнем…
Я то тут постою, то там, смотрю на пожар, а сам все думаю, что пора домой, — еще только одну минутку постою… Но не остаться до конца невозможно, хоть и знаю, что накажут.
Говорят, сейчас приедет скорая помощь: женщина одна обгорела. Огня уже не видно, только дым…
Пожалуй, я не буду дожидаться скорой помощи. И так не протиснуться…
А тут опять поднимается вверх столб огня. Пожарник подает на второй этаж новый шланг.
„Вот как пустит воду, так и пойду…“
А может быть, дом теперь рухнет?.. Уже даже хочется, чтобы поскорее все кончилось.
Полиция нас отогнала. И опять плохо видно. И я хочу уходить. А тут говорят, что у пожарников что-то испортилось и приедет новая команда.
Я вижу Фелека, и Бронека, и Гаезского… Поскорее бы погасили. Но никто не отходит, а раз они стоят, одному уходить как-то досадно.
Прибегаю домой, а мама говорит:
— Нечего сказать — сейчас же!
Я жду, может, спросит, где горело. Но мама вышла из комнаты. Снова сажусь за уроки.
Подходит Ирена: — Где ты был?
Я говорю: „Уйди“, потому что только что прочел задачу и не очень-то понимаю, как ее решать. А Ирена стоит. Тогда я говорю:
— Я был там, где горело. Ну, уходи! — Что горело?
Ведь все равно не поймет. Но я терпеливый. Я говорю:
— Горела керосиновая лавка.
— Почему?
— Потому что у тебя нос сопливый. Пойди утрись!
Она застыдилась и отошла. Мне ее жалко. Зачем я так грубо сказал? Уже второй раз сегодня: утром Манеку, а теперь ей. Я говорю:
— Пойди сюда, расскажу.
А она уже ушла. Наверное, обиделась. И я снова читаю задачу, потому что завтра первый урок арифметика. А Ирена снова здесь:
— Я уже нос вытерла.
Я ничего не отвечаю.
Она стоит и говорит тихо-тихо, будто сама себе:
— У меня теперь чистый нос. И штанишек не видно.
Покорно так, боится, что я рассержусь.
Ну что? Пожалуй, придется ей рассказать? И я рассказываю. Она, конечно, ничего не понимает. Про все спрашивает: „Почему?“ Почему вода, почему шланги, почему пожарники, какой бензин, живой ли, большой ли?
Маленькая, не понимает. Я ведь тоже ничего не знал.
— Погоди, я тебе сейчас нарисую.
Нарисовал пожарного в каске, шланг, — все ей объяснил. Если бы не мы, эти малыши ничего бы не знали. Они все узнают от нас. Мы — от старших, а они — от нас. Я не знаю, что еще сказать, и говорю:
— Повтори!
— В лавке загорелась вода. Приехала полиция и разгоняла. И был огонь, и был пожар.