Страница 27 из 30
Мамины сослуживицы, сразу похудевшие, заплаканные, стали появляться у нас в доме, собираясь в отъезд, в провинцию.
Им посылали посылки, к нам многие времена спустя приезжали их дети, родственники и знакомые. И всех их принимали мои родители, не думая о том, что опасно общаться с семьями врагов народа, потому что папа всегда считал подлым отрекаться от друзей, попавших в беду.
Может быть, даже рыжего фанатика ему было жалко.
А так было все в порядке – как будто в порядке – и у меня, и у Червика, у Вовочки, у Хемса, и Лившица, у Шени и Шахова – все было в порядке.
За хорошую учебу шефы – 3-й Москвошвей – премировали брюками. Были праздники, выборы, перевыборы, успехи. Были, наконец, зимы и лета. Был каток ЦДКА. И тогдашний московский мороз – розовый, с инеем в парках, какой-то невероятной детской красоты; и непонятно было тогда, только ощущалось – как хороша Новая Божедомка: слева ампиры Туберкулезного института и Мариинской больницы, справа милые особняки и маленький молочный завод… – а дальше просторы, заиндевевшие деревья Екатерининского парка – слева Самотечные переулки, а впереди – Садовая с садами. Садовая с садами…
Третий на парте перед нами – Шура Шепелев – Шеня. Он не только в классе – во всей школе – первый ученик. Председатель учкома. Шура – с высоким лбом, веснушчатый мальчишка, с умным, точным взором. Он – гордость школы и победа педагогическо-социальной концепции. Из бедной многодетной семьи, без отца, мать – уборщица. И действительно, хорош был Шеня, спокойный, собранный, всегда знающий уроки, полный какого-то достоинства и благородства.
По всем социальным признакам и по блестящим способностям ему бы делать большую карьеру. Но на всех служебных лестницах, которые предстают нашему взору, его фигуры не видно. Может, не хватило темперамента, может, замах пропал, может, наоборот – слишком сильно было эмоциональное начало в этой натуре, весьма незаурядной.
Я знаю о нем, что после школы он попал в офицерское училище и в войну не погиб.
Развел нас нелепый конфликт на почве ревности. Шепелев, заревновав, ударил меня по щеке, завязалась короткая драка. Мужчины сочувствовали Шепелеву, женщины – мне.
Произошло это в седьмом классе из-за Наташи Корнфельд, в которую мы все время от времени влюблялись. Но это было как раз то время, когда я был влюблен в другую, а с Наташей, как всегда, сохранял дружеские отношения и исповедовался в своих увлечениях.
С Шеней мы вскоре примирились. Но отношения наши сломались. Учась в разных школах, мы не встречались.
И у меня остались только воспоминания, как в откровенных беседах о любви мы подолгу прохаживались мимо Наташиного дома в Большом Каретном (ныне улица Ермоловой) рядом со школой, выходя к Садово-Самотечной по крутому склону, еще хранившему очертания древнего берега реки, возвращаясь к началу Колобовских переулков и оттуда вновь к Садовой – к Садовой уже без садов.
В те годы обучение было совместное, как и сейчас, и никто из нас не думал, что оно могло быть иным. Но в первых классах мальчики и девочки держались особняком; даже я, воспитанный в девичьем обществе, не позволял себе в классе обращаться к подруге детства Люсе Дорошенко иначе, чем «Эй, ты!».
Классу, наверное, к пятому взаимный интерес пересилил традиционное отчуждение. В нашу компанию, описанную выше, вошли девочки.
Известную роль в этом сближении сыграл дом Наташи Корнфельд.
Это был дом светский, цивилизованный, процветающий – с умной, волевой и красивой хозяйкой, матерью Наташи Екатериной Васильевной, с приятным хозяином, архитектором Яковом Абрамовичем Корнфельдом, с бабушкой-писательницей и двумя прелестными дочерьми – Наташей и Таней; светский – с гостями, с паркетами, с книгами; дом, где умели принять, втянуть в беседу, угадать настроение, присмотреться, тактично отсеять, тактично же и привлечь.
Как среди мальчиков никого нельзя было сравнить с Рожновым, так среди девочек выделялась Наташа.
Она небольшого роста, пухленькая, с полными губами, с чудесными серыми глазами, с ямочками на щеках – маленькая женщина, умная, тактичная, памятливая, ко всем внешне ровно расположенная – результат воспитания, а не добродушия, – очень способная ко всем наукам.
Моим первым товарищем еще до школы был Жоржик Острецов. До знакомства с ним я находился в окружении девочек. Их было четыре, я – пятый в прогулочной группе.
Острецовы занимали две комнаты в шестикомнатной густонаселенной квартире. В большей жили две тетки Жоржика – строгая и степенная Елена Ивановна, врач Туберкулезного института, и добродушная Елизавета Ивановна, учительница. У Елизаветы Ивановны была дочь Маруся, несколькими годами нас помладше, славная девочка с заячьей губой. С ними жила древняя, выжившая из ума бабушка, к тому же еще слепая. И, кажется, жил еще дядя Жоржика Иван Иванович, во всяком случае, постоянно находился в доме.
Семья Жоржика – его отец – бывший командир Красной Армии, по демобилизации ставший школьным завхозом, мать – медицинская сестра того же Туберкулезного и он сам помещались в довольно большой пустынной комнате с тремя дверьми. Одна из дверей выходила в длинный темный коридор, а две другие были заделаны фанерой и заклеены обоями, потому что за ними жили соседи Острецовых, таким образом поделившие бывшую анфиладу на несколько изолированных помещений.
Глубже по коридору находилась комната злой старухи Цеповой, грозы коммунальной квартиры. В старухину дочь, некрасивую, но веселую и живую Марусю, много лет без взаимности был влюблен Иван Иванович. Он был заметно старше Маруси, неудачник и старый холостяк. Желая ублажить свою возлюбленную, он играл на гитаре, иногда на старом фортепиано и пел чувствительные романсы. В конце концов они поженились, но Иван Иванович недолго наслаждался семейной идиллией и вскоре помер, оставив веселую Марусю с малолетней дочерью. Таким образом, еще одна семья Острецовых потеснила старуху Цепову и обосновалась в тридцать шестой квартире.
Родом Острецовы, по говору судя, были из севернорусской провинции, класса разночинческого. В большой комнате над диваном висел большой фотографический портрет конца века – красивый, строгий человек в форменном мундире, невысокого, видимо, ранга.
Это дедушка Жоржика.
Под портретом на старом диване, перед столом, покрытым клеенкой, сидела обычно слепая старуха, жена дедушки, и ела или хотела есть. Бабушку кормили грубой пищей 30-х годов, а над прожорливостью ее добродушно издевались. Подражая взрослым, разыгрывали бабушку и мы, дети.
Говорили при ней о роскошных обедах, которые якобы ели вчера в гостях. А я рассказывал бабушке, что дед мой служит при кавказском наместнике и обещался прислать ей из Тифлиса апельсинов.
Иногда Жоржик, аккомпанируя себе на рояле, пел песенку:
Бабушка не дождалась тифлисских апельсинов, а однажды тихо умерла.
Видать, не все Острецовы жили в квартире 36-й, ибо вскоре после смерти бабушки в большой комнате появился молодой человек Сашка Острецов, племянник и кузен, музыковед по образованию.
С его приездом рояль выдворили из большой комнаты и поселили в расположении Жоржикиных родителей, потому что Сашка имел привычку целыми днями разыгрывать какие-то партитуры, подпевая без голоса, а может быть, и без слуха – «ти-ти-ти-ти-ти-ти».
Мать Жоржика целыми днями была на работе, а то и дежурила по ночам. Отец появлялся совсем редко, кажется, работал где-то на периферии. А Жоржика трудно было вывести из себя. Сашка был поклонник Шостаковича, печатал статьи в журнале «Советская музыка» и долгими часами играл любимого автора. За него он, кажется, и погорел в тридцать седьмом году.
Я только в восемнадцать лет, забыв Сашкино музицирование, понял, что Шостакович замечательный композитор.