Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 13



7

В том, что касалось его отношений со Светкой Алдошиной, Альберт и «контора» были правы: Саша относился к Светлане очень бережно и серьезно, два года постоянства для парня в двадцать семь кое-что значили. Особенно для такого парня, как он, — легкого, остроумного, с полоборота влипающего с девушками в контакт и собою очень даже недурного. До встречи со Светкой он направо-налево параллелил, — как и многие его знакомые ребята, кто имел такую возможность, — не задумываясь, тусовался с любой, если она ему нравилась и быстро прыгала в койку, но встреча со Светкой многое в нем переменила.

Или время такое Саше пришло.

Остепениться, охолонуть, подумать о семье, командировке в Иран и карьере вообще. Светлане было двадцать два, она заканчивала журфак, и, как стартовая площадка, для таких его перспектив очень даже подходила, но влетел он в нее совсем не по причине рациональных размышлений.

Они познакомились на «психодроме», когда Саша по старой памяти посетил родной институт, а Светка вышла во дворик перекурить. Имя Светлана очень ей шло; он сразу обратил внимание на ее чистый тонкий облик, светло-серые глаза, сдуваемую ветром челку и общую невесомость. «Девушка, вы очень красиво курите», — искренне сказал он. «Хотите сигарету?» — не менее искренне спросила она и, чуть пододвинувшись на скамейке, освободила для него место. Перекурив еще по одной, очень просто договорились о следующей встрече, и с этого все началось, естественно и просто, как естественно и просто все начинается у двух людей, долго искавших друг друга. Саша был счастлив. Светка любила поэзию, была надежной и верной. «Я не хочу, чтоб ты любил всех женщин, я хочу, чтоб ты любил только меня», — потребовала она взаимной верности, и он, не вдумавшись в серьезность такого запроса, все ей пообещал. И семья у нее оказалась что надо: отец какой-то далеко продвинутый физик, какой — Саша не вникал, и матушка тоже ничего, гостеприимная, пекла пончики и постоянно зазывала Сашу в гости, предпочитала, чтоб молодые люди общались по возможности у нее на глазах в обширной профессорской квартире с высоченными потолками. Саша приходил, глотал вкуснейшие пончики в сахарной пудре и старательно общался, но долгие, чинные чаепития с родителями быстро стали для молодых невмоготу; денно и нощно искали они возможность уединиться — годились и койки у друзей, и съемные квартиры, денег на которые вечно не хватало, и турпоездки выходного дня, и даже спасавший летом лес.

Под высокий шум листвы и ветра, в зарослях на земле происходило главное священнодействие жизни. Природная тонкость, вкус и благородная сдержанность Светланы в обычной жизни в телесном соприкосновении с Сашей чудесным образом преображались в страстные, яркие, столь ценимые мужчинами порывы. Встроиться, влипнуть, впаяться в него и бурно, бездыханно умереть — такой была его Светлана. Ее беззаветная, без остатка самоотдача каждый раз потрясала Сашу, и молодости было этого достаточно; он, уже опытный в амурных забавах боец, теперь не представлял себе жизни без Светки. Прочие девчонки с их ахами, визгами и укусами казались ему фальшивым примитивом и были забыты, все прежнее разнообразие розовых цветников заменила ему новая любовь. Правда, порой он жутко, до ссоры схватывался, спорил с ней по принципиальным вопросам политики, искусства или жизни, но ему в ней нравилось даже это — как она спорит, какой непреклонной и твердой остается в своих убеждениях. Женитьба на Светлане была желанна, неизбежна и безоговорочна, и, по сути, они уже были женаты; отсрочка официальной церемонии объяснялась только тем, что еще достраивалась их кооперативная квартира, купленная вскладчину на то, что они откладывали в течение двух лет: он — свою зарплату, она — стипендию. Каждый из них еще жил с родителями, потому и стало возможным такое разумное накопление, да и родители, слегка напрягшись, подбросили им на первый взнос. Молодым нравилось приезжать на шумную стройку семнадцатиэтажного панельного дома, месяц за месяцем росли голубые этажи и вместе с ними росло их обещавшее счастье будущее.



«Что и как ты теперь ей расскажешь, другу и невесте, от которой не было у тебя секретов?» — спрашивал себя Александр и понимал, что не скажет ничего, рта не раскроет и что, большое спасибо рыцарям щита и меча, теперь у него и от Светланы появилась тайна. Он будет молчать и, значит, невольно и подло ее обманывать. Стыдно, конечно, непорядочно, гнусно, но что поделаешь, так уж получилось.

Самой опасной оказалась для него встреча с дедом. Дед Илья одиноко жил за городом — бабушка три года как умерла; жил в дощатой дачке под любимым разлапистым дубом, с любимой дворняжкой Жулькой и любимой, сложенной своими руками дровяной печкой; в Москву приезжал нечасто, все больше в поликлинику по своим астматическим делам. Знавшему заранее о его приезде Саше, казалось, было не сложно избежать с ним встречи, но, словно преступника на место преступления, его безотчетно потянуло к деду. В его глазах он должен был увидеть нового себя. Увидеть и испугаться. Покаяться, все объяснить и выпросить прощение — дед должен был его понять.

Илья заявился в субботу, когда родителей не было; привез «дочке Зое и внуку Сашке» сушеные белые грибы, погладил обожавшего его черного пуделя Патрика и громко потребовал чаю. Саша поспешно, даже суетливо кинулся просьбу деда исполнять. Усевшись на кухне, стар и млад завязали теплый и никчемный разговор о простой бытовой жизни, какой обычно происходит между стариком и отдаленным от него на целую вечность внуком. О дождях, грибах, здоровье и прочей ерунде. «У меня все тихо, — говорил дед, — мне спешить некуда, а как у тебя?» «Все нормально, дед, — стараясь не прятать взгляд, отвечал Саша, — работаем». Темные жилистые руки деда, знавшие миску с баландой и топор лесоповала, бережно сжимали кружку с чаем, его глаза, уже подернутые по краю ободком смертной непрозрачности, зрачками своими смотрели на Сашу прицельно и зорко. «Сейчас увидит, обязательно заметит», — содрогнулся от предчувствия Саша, но в тот же миг ощутил, что глубинным его желанием было именно это: чтобы дед действительно его разоблачил. Желание казалось странным, но оно — Саша это знал — принесло бы ему облегчение; сам он никогда ничего деду не расскажет, но распятый его прямыми вопросами, признался бы в охотку, даже с радостью и попросил бы совета. Дед опустил на стол кружку, тронул редкий седой ежик на голове, улыбнулся и очень обыденно сказал: «Сам вижу, что все у тебя нормально. Вижу, что посолиднел, округлился и, слава богу, молодец, а то все мальчишкой бегал».

Дедовы слова немного обрадовали, но больше разочаровали Сашу. «Люди ни черта не чувствуют других, — подумал он. — Говорят, пишут об этом много, хотели бы, чтобы так было, но… все потуги на сверхтонкое чувствование, все эти ясновидящие и экстрасенсы — чушь и говно. Чувствовать себя и отвечать за себя можешь только ты сам, ты один. Уж если мой дед, впрочем, на что он теперь годится с его-то наивностью?»

Мгновенно воскрес в памяти лагерный эпизод, рассказанный внуку самим дедом. При аресте бабушка успела сунуть в котомку пять его любимых тонкого шелка рубашек, в которых он выступал на эстраде. Но в лагере оказалось не до рубашек и шелка, в лагере, да во время войны были холод и голод лютый; в здоровенном мужике Илье очень скоро осталось сорок три килограмма веса и совсем не осталось сил — ни на лесоповал, ни на то, чтобы просто таскать ноги. И когда уголовник Копыто, прозванный так за то, что ниже колена вместо ноги имел деревянную култышку, предложил ему обменять рубашки на буханку хлеба, дед с радостью согласился. «Жди, — сказал Копыто, забирая рубашки, — после отбоя притараню тебе шамку». Дед ждал, мечтал и глотал слюну, но Копыто не появился ни после отбоя, ни завтра, ни неделю спустя. Потерявший терпение дед выглядел его возле уголовного барака и спросил: «Что случилось, Копыто, где мои рубашки, где хлеб?» «Какие еще, на х… рубашки, какой, на х… хлеб?» — переспросил Копыто и так двинул слабосильного человека култышкой в грудь, что тот рухнул на землю и отключился. Но на этом история не кончилась; через год к деду снова приковылял Копыто; он был худ, сер и так изможден, что дед его не сразу узнал. «Помираю я, Андреич, — сказал он и заплакал, — тубик меня дожирает. Ты прости, Христа ради, за те рубашки, за тот хлеб — сам я его по-тихому схавал. Прости меня перед смертью, Андреич». Сказал и упал перед дедом на колени, а дед со всей его долбаной доверчивостью стоял над ним как столб и от слез быстро-быстро моргал…