Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4



До полудня старуха Тамара спит в доме под окошком на узкой железной кровати, с

головою укрывшись простыней от мух и комаров. А в полдень, когда в небесах, раскаленных зноем, замирают маленькие летучие облака, просвеченные солнцем, и

от степи, оглашенной жужжанием бесчисленных пчел и тонким рассыпчатым звоном

потаенных кузнечиков, исходит крепкий дух сгорающих трав и цветов, старуха

Тамара выходит на балясник, усаживается на скамейку и дремлет, подставив к

подбородку клюку и прислонившись поясницей к прохладной стене куреня.

Короткие и невнятные дневные сновидения утомляют Тамару; бесконечною чередою

проносятся они перед нею, захватывая и вплетая в свои мгновенные узоры

привычные образы яви. То вдруг качнется и вспорхнет чудовищной бабочкой

древний высохший тополь у калитки, то проступит белым пятном из облупленной

стены сарая чье-то неугаданное лицо и тут же ускользнет, обратившись в пеструю

ящерицу; Тамара гонится за ящерицей: очень хочется ей рассмотреть разноцветные

полоски на ее сверкающей шкурке. А ящерица уже далеко. Взбежала на курган.

Запрыгнула одним махом на выщербленное темя каменной сарматской Бабы, а у

Бабы-то — ах ты ж, сука! — у Бабы рыжая борода, Баба ухмыляется в бороду и

говорит Тамаре: что! не признала меня?! Это я — Ермолай! Муж ее, Ермолай, стоит на кургане, врос в него по колено. И живот и рожа у него каменные. Одна

только борода пушится на ветру, да глаза в глубоких глазницах поворачиваются, сверкая белками.

— Съел ты, съел мою ящерицу! — кричит ему Тамара. — Оттого и помер! Вот отчего

ты помер!

Баба хохочет над выдумкой Тамары, и от хохота ее содрогается, срывается с

места и плывет, уплывает куда-то курган: множатся его очертания; и вот уже не

один, а сотни курганов цепью призраков, медленным караваном тянутся по

степи…

Пробуждаясь, не сразу узнает Тамара полуденный мир — яркую и неподвижную

картину, внезапно возникшую в чехарде видений. Изумленно, точно впервые, оглядывает она освещенную солнцем дельту, обугленные, пополам разваленные

молниями вековые ивы, каменеющие на песчаных берегах прямого, как палаш, Мертвого Донца, безымянные ерики и протоки, ослепительно сверкающие в тусклой

зелени заливных лугов, выжженные солнцем, вытоптанные козами и коровами рыжие

макушки осевших в землю курганов и далекие, окутанные маревом Аксайские холмы, на которых теснятся, возвышаясь над степью, города и станицы нижнего Дона.

Смотрит старуха Тамара одним только правым глазом, а левый глаз ее уже много

лет ничего не видит, кроме прозрачных зигзагов и темных фиолетовых точек: сколько ни следи за ними, они, знай себе, плывут и плывут — то в одну, то в

другую сторону; а то еще вспыхнут от солнца, подлюки, и вмиг разлетаются

искристыми звездами, — когда-нибудь они перескочат и в правый глаз, и тогда уж

совсем ослепнет Тамара от ихней пляски. Она бы и посейчас была зоркой на оба

глаза, кабы не муж ее, Ермолай. Ух, ревнивый был! ух, лютый! Чуть прознает

грех какой за Тамарой — что вправду было, а что наплетут зазря, да ему все

одно, — потаскуха, кричит, шалаболка распутная! Задерет все юбки на голову и

давай гулять батогом по спине да по ляжкам, так обгуляет, что неделю ползаешь

рачком… А это было… куда же он уезжал?.. в горы он ездил, в Осетию.

Подрядился стекольщиком, стекла вставлять. Кто-то ему рассказал, что

стекольщики там в один день богатеют, оттого что в Осетии этой дожди идут ой

какие! с градом хлещут дожди, не дай Бог, стекла дробит подчистую! А он тебе — кто? Он хоть плотник, хоть свинопас, хоть стекольщик. Ну и поехал, значит. А

вернулся в станицу — и что ж! До дома еще не успел дойти, ему уже про Тамару и

то, и это. Тамара ведь молода была, и хороша собою казачка. Ух! волосы

смоляные, тяжелые, брови в стрелочку, задница арбузами — прости Господи, — и

мало ли кто за ней ходил кобелем.

Вот и порассказали-то Ермолаю, кто да как за Тамарой ходил. Ох озлился же он



тогда. В дом вошел — и молчком: шагает по комнатам сам не свой, на Тамару

совсем не глядит, только бороду свою жует и жует… А потом он снял со стены

батог — бить хотел, да, видать, передумал. Отшвырнул его в сторону, той батог, да кнутищем же прямо в глаз угодил Тамаре. А и что? Ничего: эдак зыркнул из-за

плеча, басурман, усмехнулся и говорит: запомнишь теперя, сучка ты растакая! — и выбежал во двор. Куда ж его? — на коня. Гикнул и в степь полетел, ускакал к

себе в степь. Проветриться.

Страшный он был на коне, не дай Бог! Без седла гоцал, без стремян. Вспрыгнет

ему на хребтину, весь согнется, вцепится в гриву — точно ворон какой аль паук!

Он ведь карликом был. Муж ее, Ермолай. Вот такусенький был, Боже мой, до

сиськи едва доставал. А старый какой! — того и сказать нельзя. Бабка ее, Антонина, говорила, что старый он был всегда: старым на свет народился, старым

и жил всю жизнь. А жить, говорила она, жить ему, идолу, вечно! Оттого что он, Ермолай, самого сатаны племянник… Ой, прохвостка! и надо ж ей было такое

сплести… А по ночам Антонина пугала Тамару карликом Ермолаем. Она тогда была

маленькой девочкой — дитем была Тамара. Бабка качает Тамару в люльке, сама уже

спит-засыпает, а все бает и бает сквозь сон байку про Ермолая: — Видала ты, — говорит, — фуражка у него на голове колом стоит?..

— Видала.

— Это он роги свои под фуражкой хоронит, поняла?

— Ага… Антонина?

— Че тебе, дочка?

— А где же хвост у него?

— Хвост он в штанине прячет, а на копыта сапоги надевает… Спи уже, спи, а то

он придет…

— И што?

— А и ништо! В мешок тебя посадит да к сатане сволокет. Вон он — слышишь? — ходит уже по баляснику: Ууу! Хто-ооо тут не спит?!

— Брешешь ты, Антонина. То дед наш ходит, а ты брешешь.

— Спи же ты, шалопутная! че деду ходить! дед наш в степи, коней караулит, а

Ермолай ходит… Ой! в окошко заглянул. Ух, какой злой! Его дядька послал.

Дядька его, сатана, голодный. Послал его детку принесть. Какая не спит — ту он

и съест… Ту?ю, ту?ю, бай-ю-бай… ту-ю, ту-ю… он и съест…

— Бабуля! Бабуля! — кричит Тамара. — Ложись и ты, он же, Ермолай, и тебя

заберет!

— И я щас лягу. Вот пойду прогоню Ермолая — и лягу. А ты спи, спи…

И Тамара, замирая от страха, засыпала в своей деревянной люльке. А бабка ее, Антонина, с раскаленною кочергою, сияющей розовым и голубоватым светом, уходила на балясник воевать с Ермолаем…

А когда поженились они с Ермолаем Васильевичем, бабка в тот же день померла.

Пошла в огород, легла между грядок и померла. А перед этим сказала Тамаре: ежели деток зачнешь от него, вытрави их, бесенят, а не то родятся карликами и

с хвостами, Господи Боже мой! Помирала и говорила ей Антонина: — Околдовал он тебя, злодей, плоти молодой возжелал, сатанинский племянник! Ну

да погодь, погодь! Я вот ангелам поклонюсь — может, он и помрет?то скоро или

сгинет куда?нибудь, Господи…

Нет, не скоро он помер, муж ее, Ермолай. Долго он жил еще, долго. Бог, говорит, про мою смерть позабыл, не нужна Ему душа Ермолая, веки ей вековать в

степи… А степь Ермолая любит, и кони его любят, и Тамара, краса молодая, любит его, Ермолая, старого карлика, ой-хо-хо! Она на колени его сажает, она к

себе его прижимает, а он еще крепкий какой! жесткий какой! как доска, и пахнет

от него древесной корою, и пеплом, и пылью, и Боже ты мой!.. А помер он в

Мертвом Донце, опрокинулся с лодки и канул в воде, унесли его воды в Азовское

море… когда ж это было? — грец его знает! наверно, лет тридцать назад. Или

сорок? — разве упомнишь… Теперь уж сама Тамара, кажись, старей Ермолая. И, стало быть, лет-то ей много. Может быть, сто их?.. а может, и больше. Зараз-то

вот не сочтешь и не вспомнишь. Старая, старая, как луна. А смерти еще не